Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Читаю Вольтера.
1942 год
25. [X]. Воскресенье.
Сдали багаж, купили билеты и уселись в машину ровно в три ночи, причем, мало-помалу, стало выясняться, что мы, пожалуй, единственные платные пассажиры. Остальные или дети—жены летчиков, или просто их знакомые, которых “подвозят”. Ни проверки билетов, ни документов.
Стоя в состоянии ослепительно-прекрасном, идем на высоте
172
2-х тысяч метров. Холодно. Пассажиры или ходят, или танцуют, или сидят недвижно, завернувшись в одеяла, которыми укутывают моторы на ночь. Внизу, то лунные кратеры, то река, словно бы заледеневшая; хотя и знаешь, что льда нет, но все же не верю; то озера розовато-мутные, из застывшего стекла, то ниточки тропы,— ни жилья, ни дымка. Заснули. Через час-два та же картина. Опустились в Дма... черт его знает, как [он называется]. В сумраке пошли искать вокзал. Вокруг степь, два-три домика. На вокзале ожидающие бензина экипажи самолетов, при свете “летучей мыши” играют в домино, сидя на некогда модных, квадратных креслах, сейчас лоснящихся. Смотрим полчаса, час. Накурено. Печи нетоплены. Вышли. Пробившиеся женщины ищут какого-то мужчину, из нашего самолета, который “знает, где рис”. Пошли и мы, к нам подошел страж, в тулупе, с винтовкой. Украинским говорком, ласково, он спросил: — “чего ищете?” По его тону все стало понятно. Тамара сказала:
— Мы ищем рис.
— Рис есть. Есть десять кило. Можно — больше.
Подбежавшие на разговор женщины, заторопили его. Инженер воздушного флота, везшая пятилетнюю в беличьей шубке “в инкубаторе два месяца лежала, кормили через нос”, сказала:
— Я возьму 10! Вам с поста уйти нельзя, так вы проведите к жене.
— Это рядом, 75 руб. кило.
Он вошел в домик. Постучался. И пошел на пост. Жена, худая женщина в очках, достала из-под кровати мешок риса и стала мерить кружкой: “Полкило, точно!” Вообще я заметил, что там, где именно неточно, все повторяют протяжно: “Т-о-чно”! Мы насыпали рису в шляпу — три кило, карманы — по одному кило.
В Актюбинске пили горячую воду. Начальник] аэропорта сказал, что мы полетим через Казань, где и заночуем. Через час стали попадаться коричневые полосы полей. (Возле военного аэропорта разрушенные здания, и у ж[елезно]д[орожных] путей тоже — Ак-тюб[инск].) Поле, словно бы полотно художника, с плохо протертой грунтовкой. Под Куйбышевом,— возле речек и Волги,— начало качать. В Куйбышеве много машин, тесно, в гостинице спят на полу. Не успели съесть ломтики хлеба с маслом — лететь!.. Если через 15 минут вылетим, то пустят в Москву,— сказал какой-то подполковник, все норовивший сесть под картины, где изображен “Чапаев”, скачущий на белом коне с развевающейся] позади бур-
173
кой, а за нею буро-красным знаменем. Я передал бумаги для Лозовского, посланные Лежневым, какому-то чину из НКВД, который посетовал, что бумаги — “не в пакете”,— “а вы читайте себе их на здоровье”,— сказал я,— “будет хоть единственный читатель”. Это были рукописи ташкентских авторов “для ближнего Востока”.
Началась изумительно красивая Волга, которую я впервые вижу с самолета, если не считать коротенького полета над Горьким, свершенного еще во времена Моти Погребинского165. Преобладает нежно-лиловый; но осины чудесны! Я долго вспоминал, на что они похожи,— затем вспомнил: узоры голубо-синим,— с жемчугом,— на плащаницах. Наши предки не летали, но видели мир не хуже нас. Озера в желтых берегах. Костры. Какие-то знаки для самолетов — из соломы — может быть, макеты искусственных аэродромов — отвод глаз немцам. Летим низко, у самых вершин деревьев. К шуму притерпелся. Качка не действует,— хотя укачало не только женщин и детей, но и военных, в частности и того подполковника, который все норовил сесть под “Чапаева”. Крылья то поднимаются, то опускаются, из-под них видны стволы деревьев, овраги, деревни, из-за соломенных крыш кажущиеся разрушенными. Очень редко мелькнет церковь. Шоссе. Машина. Вдали трубы и большие здания города. Река. Дачи. Я узнал Москву. “Москва, Москва”,— слышно в самолете, где возле таблички, какой груз самолета и как выпускать десантников, блюют военные. Опускаемся. Лес. Внуковский аэродром? Как отсюда попасть в Москву? Кто-то из экипажа, пробираясь через тюки, говорит:
— Горький. Москва не приняла,— шторм.
Аэродром в 17-ти км от города. Район заводов. На трамвае невозможно. Долго добывались койки. Наконец Тамара пошла и объяснила начальнику порта, кто я. Диспетчер стал любезнее. Дали обед — вода с вермишелью и каша с салом. Голова от качки болит. В тесовой комнате, вместе с нами, спит какая-то семья военного, которая летит из Чкалова в Молотов. Пересаживались в Куйбышеве — “В Куйбышеве спали на полу...” Какая странная игра фамилиями! С непривычки деревянный дом кажется очень гулким. Лежу в постели — и долго не могу заснуть. Ночь ветреная. При свете прожекторов садится самолет. Затем пришел в диспетчерскую летчик — под Чкалова. Так же сутулясь и широко расставляя ноги, полураспахнув подбитую мехом куртку, под которой виднелись два ордена, он стал высказывать неудовольствие
174
диспетчеру: “Достаточно одного прожектора, а они еще сбоку, на телеге подвезли другой.— Слепят,— и небрежно бросил, уходя,— если и садиться по правилам, так аэроплан бы разбил”. За ним, таким же нарочитым изломанным шагом, направилась его жена — с крашеными волосами, с перетасованной мордой, в куртке — с одним орденом, в сапогах и шелковых чулках. Дежурный по гарнизону аэропорта повел нас к самолету, чтобы выдать нам вещи — подушки и одеяла. Ветер. Долго кричал он часового. Чей-то простуженный голос отвечал от сарая:
— Ну, придет.
Часовой так и не появился.
— Да ведь он стрелять может,— говорит дежурный спокойно, возясь у дверей самолета.
Стрелять никто, конечно, не будет, но Тамара пугается. И часового нет, а вообще на аэродроме,— как и всюду,— полная чепуха. Пилот должен сам открывать самолет. Но ему лень и он дает ключ дежурному. У дежурного нет фонаря,— и в самолете он спокойно помогает отыскивать нам вещи при свете спичек. В корзине яблоки.— “Из Ташкента? У нас и в помине нет!” Тамара дает человеку с красной повязкой на рукаве яблоко, и он кладет его радостно в карман.— “Детям” — как выясняется позже. Он идет с нами и жалуется “на голодовку”. Да и верно — стакан проса стоит 25 руб., табаку — от 30 до 50 руб., водка — литр — 450, а в Куйбышеве,— как говорят нам соседи по комнате,— 800 руб. О Ташкенте расспрашивают все. Пилот Холмогоров, гордый, как все капитаны, идет в темноте аэродрома и небрежно отвечает на наши вопросы.— “Полетим. Нет, не на Ходынку, а на Центральный”. Окна вокзала освещены,— а в прошлом году, как сказал сосед по комнате,— “Мы на этом аэродроме 130 зажигалок поймали”.
26. [X]. Понедельник.
Проснулись в 6 утра. Солнце играет в лужах. Глаз отдыхает на белом — березы, и на черном — земля. Летят вороны стаей над аэродромом. Машины протирают бабы в желтых американских ботинках. Самолеты — по зеленому темные пятна. Вокзал — по зеленому белая береза. Съели гуляш — мясо с кашей, три блина,— и полетели.
Пишу в самолете. Качает. Солнце качается на ящиках, заши-
175
тых в парусину (“всю ночь зашивали при свете коптилки” — говорят какие-то женщины), на коричневых чемоданах, на черной стене и черных скамейках,— серое идет, когда начинаются ребра купола. Никто не разговаривает, никто не глядит в окна,— или ждут Москвы, или реакция на качку. Направо внизу лиловые леса в утренней дымке, налево какая-то река, может быть, Ока. Пишу я без очков, и оттого все уходит вдаль, и странно видеть тень нашего самолета, бегущего по лесу,— по этой тени только можно понять, с какой быстротой мы идем. Нога на деревянных планках, прибитых к решетчатому, шершавому линолеуму,— и кажется, что гул несется из-под ног. Очень хороши серые дома деревеньки с острыми, покрытыми дранкой крышами и длинными тенями. Заборы тоже серые и позади снова тень,— был иней, мотор стал работать,— и трава погнулась, [иней] стал осыпаться, и его угнало. Облака летят низко,— метров на 300. Высокое небо ясно, но подняться мы не можем и потому летим, рассекая облака. Впрочем, солнце довольно успешно пробивается сквозь них. Прибыли. Москву можно узнать по рыжим поленицам дров среди леса. Они похожи на улья. Вдоль узкоколейки они стоят целыми улицами.
Затем: ожидание в зале аэропорта, тщетные попытки дозвониться. Сели в метро. Первое ощущение в вагоне — радость. Почему? чисто? Да, пожалуй, жители здесь почище, сдержаннее. А вот другое — нет узбеков и всюду — русская речь. У меня к узбекам злобы нет, наоборот,— они мне нравятся, но все же Москва и есть Москва! — В номере у Гусевых. Звоним к Ник[олаю[ Владимировичу] — застаем. Я еду в Лаврушинский166.
Югов, пожалуй, это самое страшное, что я видел за войну. Я оставил умного, проницательного человека, а теперь вижу идиота, с острым взглядом, постоянно твердящего о своей болезни, и боящегося шороха бумаги. Лицо опухшее...167 — Затем — здоровались в клубе, оттуда пошел в “Новый мир”, говорил о романе, в коридоре встретил Войтинскую, говорил с редактором “Известий”. Ночевали у Ник[олая] Владимировича. Впечатление от Москвы — большая передняя в анфиладу неизвестного содержания.
- Дневники и письма - Эдвард Мунк - Прочая документальная литература / Прочее
- Первый броневой - Ирина Кашеварова - Детская проза / О войне / Прочее
- Хокусай. Манга, серии, гравюры - Ольга Николаевна Солодовникова - Биографии и Мемуары / Изобразительное искусство, фотография / Прочее
- Василий Пушкарёв. Правильной дорогой в обход - Катарина Лопаткина - Биографии и Мемуары / Прочее
- Великие путешественники - Михаил Зощенко - Прочее