— Да, он опытный артист, он многому может научить, — согласился Маркус. И вздохнул с облегчением — Енисеев не собирался покидать труппу.
Тут на веранду, где они беседовали, вошел Стрельский и попросил аудиенции.
Маркус относился к старому актеру, как к большому младенцу, отказывать которому в мелочах — грех. Поэтому он отпустил Енисеева. Но оказалось, что аудиенция нужна не Стрельскому, а Лабрюйеру.
Маркус принял выпивоху с надменным видом. То, что он был готов простить Енисееву, было непростительным грехом для Лабрюйера, и антрепренер желал показать свое недовольство. Но Лабрюйер был удивительно трезв и при этом хмур.
— Говорите, Лабрюйер, — сказал ему Стрельский. — Выкладывайте все как есть.
И уселся на диванчик с видом старого балетомана, который приволок в Мариинку огромный морской бинокль и готовится насладиться зрелищем мелькающих ножек госпожи Кшесинской.
— Ну, я слушаю, — высокомерно произнес Маркус. Это означало: я жду извинений за все твои безобразия, и ты еще будешь умолять меня, чтобы я упросил Кокшарова оставить тебя в труппе.
— У вас в зале, Маркус, орудует шайка, — сказал Лабрюйер. — Дураком нужно быть, чтобы не догадаться. Это добром не кончится — когда-нибудь обчистят придворную особу.
— Шайка? В моем зале?! — антрепренер был просто поражен. — Как вы до этого додумались?
— Скажите, на следующий день после спектакля присылали к вам из Эдинбурга лакеев или горничных с вопросом: не найдено ли на полу колечко, или сережка, или браслетка?
— Бывало, — согласился Маркус. — Но наша Грета — честнейшая женщина, она мне и потерянные пуговицы приносит. Но с чего вы взяли?..
— Грета — та женщина, что убирает зал до и после представления?
— Да. Очень порядочная! Она из рыбацкой семьи, вдова, нужно поднимать сыновей, и за свое место она держится.
— А золотого колечка ни разу не находила?
— В прошлом году разве что.
— И что вы отвечали горничным, присланным за колечками и сережками?
— Что не найдено… — Маркус встревоженно посмотрел на Лабрюйера; он уже понял, что услышит о большой неприятности.
— Ну так вот, мошенники нашли отличный способ совершать кражи безнаказанно. В зал с публикой приходят два-три человека, из них один — возможно, прекрасно одетая дама с очень ловкими руками, один — кавалер с цветочной корзиной, и еще один, я думаю, для подстраховки. Дама в толчее у входа ловко отстегивает у зрительниц броши и браслетки, может и серьги снять, я такое наблюдал однажды, передает кавалеру, тот прячет в заранее приготовленную бархатную коробочку, а коробочку — в корзинку с цветами. И несет корзинку к служебному входу, где ее принимает ваш Янка и тащит за кулисы, чтобы потом вынести на сцену. Если вдруг обокраденная особа сразу поднимет крик и шум — никто не догадается искать пропажу в корзинке с цветами. И более того…
— Что — более?
— Господа воры были очень высокого мнения о вашей сообразительности, господин Маркус, — Лабрюйер усмехнулся. — Они предположили, что вас может озадачить количество потерянных брошек и вы наймете частного детектива. А детектив — такая скотина, что имеет отличную память на лица и может кого-то из них признать. Но доказательств воровства у него не будет — доказательства, как я уже говорил, в самом начале спектакля окажутся за кулисами.
— Ничего себе!.. Погодите! Я слыхал, что у мадам Эстергази завелся загадочный поклонник! — воскликнул Маркус.
— Ну так это он и есть. Расчет тут простой. Сколько лет мадам Эстергази? Как вы думаете? Между нами говоря? — Лабрюйер ухмыльнулся, а Маркус задумался.
— Издали — тридцать, а если заглянуть под шляпу — пятьдесят по меньшей мере, — наконец сказал он.
— Не может быть! — воскликнул Стрельский. — Еще совсем недавно… ну да, ну да…
— Вот! Пятьдесят. Вот почему выбрали ее, а не Терскую и не милую деточку Оленину. Ей пора позаботиться о спокойной старости. Из чего следует: мадам Эстергази не станет выставлять дорогие подарки напоказ и носить их там, где может потерять или стать жертвой вора. Она будет их очень бережно хранить — это же ее шанс увеличить капиталец. Скорее всего, она в своем кофре устроила тайничок. Вы хоть раз видели ее при полном параде — и с настоящими драгоценностями?
— При полном параде она очень похожа на рождественскую елку, только свечей недостает. Изготовители стразов должны за нашу Ларисочку Богу молиться.
— А меж тем в кофре у этой дамы понемногу скапливается целое состояние. Когда же курортный сезон на штранде завершится, этот самый кофр и будет украден вместе со всем содержимым.
— Вы знали об этом и молчали? — удивился Маркус.
— А что же, кричать? Не моя забота, а взморской полиции — гонять воров и мошенников! — отрубил Лабрюйер. — Но она предпочитает слоняться по штранду в белоснежных кителях и высматривать, не лезет ли кто в неположенное время в воду без штанов.
— Так вот почему вы не хотели, чтобы Эстергази пожертвовала на адвоката хоть одну из побрякушек… — сообразил Стрельский.
— Если бы украденная брошка вдруг вынырнула в кокшаровской труппе, нашей Ларисочке пришлось бы рассказывать про загадочного поклонника уже в тюремной камере… — Лабрюйер задумался. — Хотел бы я взглянуть на даму, имеющую такие ловкие пальчики… Слушайте, господин Маркус! Вы ведь знаете других владельцев концертных залов! Если на штранде орудует такая сообразительная шайка, то ведь не только у вас она прописалась, другие тоже страдают!
— Полагаете, в каждом зале есть своя мадам Эстергази?
— Эти мазурики найдут другие способы, с них станется. Узнайте, пожалуйста.
— Это несложно… — задумчиво сказал Маркус. — Но вы что же, намерены ловить ворье собственноручно? Не снимая Аяксовой простыни?
— Не снимая Аяксова шлема, — поправил Лабрюйер. На древнегреческих доспехах Кокшаров сэкономил, а головные уборы для пущего веселья приобрел — выкупил попорченные у пожарной команды.
— Хорошо, я сейчас телефонирую Гольдштейну. Будем надеяться, что застану его на рижской квартире. У него зал в Дуббельне, — Маркус вздохнул. — Тут и точно не обойтись без рекомендации. Чужому ни один владелец зала не признается, что у него публику обворовывают.
— Я это и имел в виду.
— Но что вы можете сделать?
— Кое-что могу.
Гольдштейна дома не случилось, и тогда Маркус написал ему записку. Вечером Лабрюйер с этой запиской поехал в Дуббельн.
Зал Гольдштейна был по-своему аристократический — там исполняли инструментальные произведения высокого класса, «Смерть и просветление» Штрауса, симфонии Чайковского. Родители приводили туда своих юных лентяек и лодырей, чтобы проникались высоким искусством и не отлынивали от музыкальных уроков. Выяснив это, Лабрюйер в восторг не пришел: петь он любил, а слушать увесистые и трагические шедевры — нет. Но Гольдштейн, прочитав записку, сперва насупился, потом велел служителям пропустить его и всячески ему содействовать. Поэтому Лабрюйер получил стул, поставил его за жасминовым кустом возле самой ограды и, когда публику стали впускать, встал на этот стул. Сверху ему было видно, как дамы, господа и подростки расходятся по местам.