движущей силой религии. Охваченный этою тоскою человек уже не переносит раздробленности. Он хочет чего-то большего, нежели только собственная временная личность, он хочет сломать барьеры, отделяющие его от целого. Так, созерцая землю, он приходит к братству, и созерцая Небо – к осознанию Бога. Любовь к человеку и любовь к Богу проистекают из одного и того же стремления выйти за пределы своего ограниченного «я» и залечить рану, которой кровоточит расколотая воля, стремящаяся к единству со Вселенной. Русский страдает сильнее от того, что его тоска по единству загнана в темницу его индивидуальной жизни. Тем горячей он рвется на волю, чтобы обрести и восстановить единство и чтобы свободно владеть и наслаждаться сверхличностным миром. Движимый этим ощущением русский испытывает чрезвычайно живое чувство, что нельзя любить Бога, не любя человека, и что нельзя полюбить человека, не будучи близким к Богу. Он догадывается, что стремление к целостности не может ограничиться только небесным или только земным – иначе произошел бы отказ от целостности. Он чувствует внутреннее родство между религиозностью и братством, связь между атеизмом и волей к власти, между отпадением от Бога и распадом человеческого сообщества. С воли к власти начинается предательство мысли о братстве, с презрения, к власти начинается религия. Рассматриваемая с этих высот жажда власти приводит к богохульству, становится исходным пунктом безбожия. Это – страсть Адама, отягчившая его первородным грехом. Адам вознамерился стать как Бог. Ему наскучила гармония райских садов Эдема, им одолела жажда власти. Кончилось тем, что он был изгнан из рая. Лишь после этого исчезает покой из царства людей и животных. Отныне все существа стали враждебны друг другу, поскольку один отважился возвыситься над остальными.
Кто вознамерился стать выше своего ближнего, тот ему уже не брат. Кто стремится к власти, тот делает своего ближнего средством, оскорбляя в нем подобие Божие. Никто не может быть одновременно товарищем и диктатором. Повелитель отделяется от целого. Но, как писал Соловьев, «истинность человека состоит в том, что он не отделяет себя от целого, что он вместе с ним». Отделение от целого – грех. (Грех и обособление имеют в языке[213] один корень.) Таково было воззрение готического человека. Русское воззрение было таковым всегда.
Сущность русского братства не в том, что люди в равной мере чем-то владеют или что они равны, а в том, что они уважают равноценность друг друга. Каждый должен быть готов видеть в своем ближнем подобие Божие, начало которого каждый таит в себе, пусть даже часто в затемненном виде. В этом заключается смысл равенства перед Богом, и в этом смысл русского понятия братства. Из чувства братства русский презирает власть. Он чувствует в ней силу соблазна. Властитель подвергается большей опасности нарушить заповеди Божии, потому что его не ограничивает человеческий закон. Тот, кто не должен отчитываться перед смертными, сможет ли дать отчет перед Богом? Поэтому безвластный человек превосходит его нравственно. В моральном плане он в более благоприятном положении. (Из этого убеждения у францисканцев исходит запрет занимать начальствующую должность. В Европе нет другой такой институции, которая была бы так проникнута русским духом, как творение святого Франциска[214].) Обладание властью – грех, все глубже вовлекающий в греховность. Глядя на своего господина, русский порою думает с тайным соболезнованием: бедный, какое же бремя властвования ты взвалил на себя; насколько труднее тебе будет спасти свою душу!
– Даже русское крепостничество сохраняло черты достоинства, свободы, добровольности. Без этого русские не смогли бы выносить столь долго татарское иго, не сломавшись под ним.
Русское отталкивание от власти – это огромное нравственное противодействие римским идеям кесаря и империи, которыми разъедены народы Европы, да и сами русские. Прежде чем они смогут очистить мир от этого яда, они должны сами изгнать из своей среды дух власти, который атакует их врожденное чувство братства с трех сторон: в образах восточноримского византизма, татарского деспотизма и диктаторского социализма. Лишь после очистительного процесса, в кровавом русле которого пребывает сейчас Россия, Третий Рим сможет с духовным оружием в руках начать наступление на цезаристский Рим. Русские против римлян, чувство братства против воли к власти, смирение против гордыни, простота против помпезности, вдохновенная любовь Божия против пафоса насилия – вот альтернативы для грядущих поколений.
Мысль о том, что власть – это зло, а воля к власти – признак сатанизма, была однажды высказана и в современной Европе: Якобом Буркхардтом в его «Рассмотрении всемирной истории»[215]. Этим произведением он выразил несогласие со всем, что кажется обычным и само собой разумеющимся в постготической Европе; в то время сам автор находился в неосознанном согласии с жизнеощущением русских и индусов. – Все властные культуры основаны на фундаменте зла; особенно четко это проявляется в том, как они умирают. Наверное, и большинство европейцев прозреют, лишь тогда, когда им откажут слух и зрение.
Тут я предвижу возражение: «Разве в Европе не было чувства братства? Разве братство не принадлежит к идеалам Французской революции? Да, но с идеей братства произошло то же самое, что и со свободой, атеизмом, социализмом и либерализмом: эти слова означают на Западе не то же самое, что на Востоке. Fraternité[216] 1789 года было не выражением органичного чувства братства, а формулой уравнивания внешних условий политической и общественной жизни. Это было еще раз – равенство. И свобода означала не устремление за пределы личности, а развязывала людям руки для предельно индивидуалистической конкуренции при равных условиях. Она была равенством в третий раз. Между людьми не должно было быть больше внешних преград. Должна была пасть сословная иерархия – тонко сочлененное строение средневекового общества. Вот что на деле означали совместно идеи fraternité, égalité и liberté[217]. Здесь речь идет не об эмоциональном взаимослиянии и взаимной жизни человеческих душ, не о заповеди чтить подобие Божие в каждом человеке, а о профанированном, искаженном понятии братства, которое по времени и по логике совпадает с энергичным отходом от религии. Своим лозунгом fraternité Европа предает истинное значение мысли о братстве. «Un petit mensonge sentimental»[218], – так назвал его Л.О. Форель. Честно сказано!
Я не утверждаю, что европейцы в целом действуют эгоистично, а русские – бескорыстно. Для меня важно лишь показать основы их душевного мироощущения. Несомненно, что это мироощущение не только обнаруживает исключения, но и испытывает в каждом отдельном человеке влияние определенных противодействующих сил, которые могут его не только поколебать, но и компенсировать или отменить. Русское чувство братства может быть так сильно заглушено сорняками эгоистичных желаний,