кончают самоубийством, и одновременно – число рассудительных, ограничивающих себя в продолжении потомства. И тут героическая культура обнаруживает свою направленность к смерти. Частично она вымирает, частично сама себя убивает.
Эгоизм и братство
Во взаимоотношениях людей друг с другом «точечному» чувству соответствует эгоизм, а чувству всеобщности – братство. Когда европеец смотрит на ближнего, у него сразу и непроизвольно возникает ощущение: это мой враг. Homo homini lupus[200]. Каждый за себя, каждый сам себе бог, поэтому все друг против друга и все против Бога – такова сущность и особенность совместной жизни европейцев. Западные люди не стремятся к общему центру, а бегут от него прочь. Более всего это касается немцев, менее всего – англичан. Европеец не только эмпирический, но и метафизический эгоист, космическая монада, отделившаяся от враждебной ей среды и защищающаяся от нее. Поэтому он, особенно германец, находится в постоянном напряжении, он бдителен, как солдат на посту, замкнут и готов к наступлению врага. В исходной позиции для выпада, как говорят фехтовальщики. Уверенно он знает только себя, только себя он и пытается познать. На мир смотрит как на соперника или как на зрителя, глядящего на его собственную персону. Он никогда не может отвлечься от себя самого. Ему трудно слушать другого. Повстречавшись с ним, он тут же начинает говорить о себе. Если он спрашивает другого человека о делах, то чисто из вежливости, а не из внутреннего участия, чтобы соблюсти правила хорошего тона, а не из душевного сердечного порыва. Он не готов и не способен проникнуться состоянием другого, поскольку видит в нем свое alter ego[201] и судит о нем с позиций собственного «я». При этом я не хочу сказать, что он действует лишь в корыстных интересах. Европеец тоже способен на самоотверженность по отношению к другим людям, но она у него не спонтанна, не из естественного побуждения. Он должен принудить себя к альтруистическому поступку. Он добр и отзывчив вопреки своей натуре. Он таков из повиновения категорическим императивам, давящим на него извне и настоятельно требующим неуклонного следования им. Ему намного труднее, чем русскому, быть самоотверженным. У западного человека самоотверженность является победой морально осознанной воли над бессознательным. Быть может, такой вид нравственных достижений может даже претендовать на некоторые преимущества перед инстинктивным порывом добра. Не стоит ли тот, кто приумножает свое немногое, чем обладает, – выше того, кому достаточно лишь дать свободу действия своим богатейшим дарам? Но если посмотреть только на степень нравственных деяний, вне зависимости от усилий, на это потраченных, то европеец по сравнению с русским выглядит не в лучшем свете. Запутавшийся в себе, он смотрит на своего ближнего как на поверхность трения, как на границу, разделяющую две судьбы, едва они входят в соприкосновение. Он следует своему основному импульсу, лишая любовь к ближнему ее высокого нравственного статуса, объявляя ее чем-то бабьим и вместо нее восхваляя эгоизм и волю к власти. Приверженность к героическому миросозерцанию драпирует этот эгоизм в пышные одежды, однако не может скрыть его полностью. Часто под маской героизма проглядывает лик себялюбия, чванство буржуа, который корчит из себя триумфатора, не добившись победы. Он не представляет себе, как скромно и незаметно все поистине героическое на Земле.
Воззрение на жизнь как на войну всех против всех нашло свое научное выражение в учении Дарвина о борьбе за существование. Не случайно, что именно русский выдвинул обратный тезис. То был князь Кропоткин[202], который в своей книге «Взаимная помощь’’ (Лондон, 1902) отстаивает как раз идею взаимопомощи в человеческом обществе и в животном мире. – Метафизику западной единичности выразили Фихте в учении об абсолютном «я» и Лейбниц в своем учении о монадах. Эти философы всегда отвергались русскими мыслителями. Поэтически западное мироощущение выразил Геббель – который противоречие между индивидом и окружающей средой, individuatio, возвел в ранг трагического, создав его драматическую трактовку.
Западный человек воспринимает другого, сравнивая его с самим собой. Неспособность увидеть мир вне этого сравнения есть, пожалуй, именно то, что более всего бросается в глаза восточному человеку, путешествующему по Европе. Из этой мании сравнения произрастают с неизбежностью два качества, которые обезображивают европейца гораздо сильнее, чем русского: надменность и зависть. Западный человек больше страдает надменностью или больше завистью в зависимости от того, чувствует ли он себя выше или ниже окружающего мира. Если бы не внутреннее побуждение воспринимать свое окружение в сравнении с собственной персоной, эти две слабости европейца не расцвели бы столь пышным цветом. Западная надменность – римское наследие. С ним европеец непосредственно примыкает к латинской культуре бахвальства – к этой цивилизации театральности и позерства. Дух и привычки римлян лишили готического человека смирения и скромности, отравив его ядом прометеевской гордыни. Цицерон, не устававший прославлять себя как pater patriae[203] – образец для подражания множеству европейцев и их копия как прежде, так и теперь (главным образом – теперь!). Если у них не обнаруживается личных преимуществ или успехов, они начинают хвастаться своим происхождением, профессией, местом жительства, партией, своими друзьями, путешествиями, впечатлениями, а перед иностранцами – своей нацией и ее великими людьми.
Самое милое дело для европейца – возбудить зависть, самое скверное – вызвать сострадание к себе. Потому что зависть ближнего показывает, что у него чего-то недостает, а его сострадание свидетельствует о том, что чего- то недостает в том, кому сострадают. От этого общественная жизнь Европы приобретает отпечаток той искаженности, чопорности и театральности, которая чужда для русского сердца. Каждый здесь стремится скрыть свою нужду, от которой страдает, и имитировать счастье, которого нет. Сколько усилий предпринимается европейцем и сколько должно предприниматься, чтобы не выглядеть хуже других! Постоянное сравнение себя с другими накладывает бремя обязательств, которые не дают ему преимуществ, не доставляют радости и ничему не обучают. Нигде на русском Востоке нищий не страдает так, как в Европе. Здесь он страдает не только от гнета нужды, но еще больше от необходимости скрывать ее. Он должен разыгрывать комедию мнимого благополучия, чтобы не утратить последние крохи уважения и уверенности в себе. У русских же бедность не скрывают, ее нечего стыдиться. Поскольку ей нет необходимости скрываться, она переносится легче. Даже последний нищий у дороги сохраняет следы человеческого достоинства. Между ним и богачом, бросающим ему в шапку монету, не утрачена полностью человеческая связь. Россия – страна, в которой менее всего считают унизительным принимать милостыню.
Общая театральность западной жизни настоятельно требует окутывать личное положение дел глубокой тайной. Европеец