не в сакральное движение. Одержимые, не знающие ни в чем меры фанатики, они приносят в жертву своему Молоху живую действительность так, как это могут делать только русские. При этом их манит к себе марксистский тезис «скачка в царство свободы». Русский любит такие внезапные скачки: один прыжок – и ты в другом мире! Только бы не методичная скрупулезная работа, только не постепенное движение вперед. – А что же противники? Когда они увидели старый мир рухнувшим под разгулом коммунистов, пожалуй, и во многих из их противников пробудилась апокалипсическая страсть, втайне одобрявшая безумство разрушения. А где этого не было, сказалась пассивность русской души, ее неспособность собраться для быстрой и надежной обороны; ее медлительность, вытекающая из изначального доверия и привычки к страданьям – все это способствовало победе движения, которое презирает русскую идею братства, хотя местами и подпадает под нее, само того не замечая. Жертвенной душе всегда грозит опасность стать жертвой более жесткой натуры насильника. В результате эти особенности русских создали такие условия, что занесенная из Европы эпидемическая болезнь духа сделала самую ничтожную из всех партий самой могущественной. Аналогичное случилось уже во времена татарского ига, которое так же ранило русское жизнеощущение. Ибо оно устремлено – еще раз подчеркиваю – к свободному, децентрализованному государственному строю со ступенчатой конструкцией. Но, сдерживаемое противодействующими силами, оно до сих пор не смогло найти соответствующей себе государственной формы. Для разрушения царского строя потребовались усилия нескольких поколений, но не скоро еще удастся заменить его лучшим.
Слово и молчание
У Достоевского в «Легенде о Великом инквизиторе» образ Христа остается сокрытым. Черты Его ускользают, теряясь в бесконечном, как на полотнах Рембрандта. Его окружает непроницаемое молчание. Только Великий инквизитор говорит, обвиняет, оправдывается. И тем не менее в молчании Христа чувствуется отчетливое присутствие невыразимого. Чувствуется излучающая энергия этого молчаливого присутствия, перед которым инквизитор тем больше теряет свою уверенность, чем дольше и возбужденнее говорит. Наконец, Христос дает своему противнику ответ, который просто обезоруживает его: целует его в губы и – исчезает. Это молчание вмещает в себя целый мир. Оно выявляет мироощущение, свойственное одной группе культур в той же степени, в какой оно чуждо другой группе. То есть существуют культуры слова и культуры тишины, культуры болтливые и молчаливые.
Слово очерчивает, выделяет, делает неопределенное постижимым; как бы обнаруживает незримого противника. Оно завораживает, заклинает, связывает. Примитивный человек с его формулами заклинаний так же руководствуется этими чарами слова, как и критический философ с его дефинициями (definite = ограничивать) и врач, называющий болезни – обычно, не умея их излечить. Слово есть средство господства, инструмент ratio[229]. За культурой слова стоит властный человек, намеревающийся расчленить иррациональное, то есть – человек дела, тяготеющий к земному. За культурой молчания стоит человек самоотдающийся, созерцающий, в благоговении ищущий вечности. Слово отдает нас во власть мира, молчание освобождает от него. Поэтому Лао-цзы учил: «Сделай свои слова редкими, тогда все пойдет само собой». – Слово ведет нас механизирующим путем к понуждению и приказу, и греховным путем ко лжи; молчание же ведет аскетическим путем к размышлению и свободе. Молчание – способ созерцания, речь – способ действия. «Познающий не говорит, говорящий не познает» (Лао-цзы). Молчание – способ созерцания Вселенной. Слова – способ расчленения ее на части. Вселенная не позволяет себя ни рассматривать, ни переделывать, она дается только молчанием, а не заклинанием. Этим объясняется бессилие поэтов: когда они пытаются облечь в форму сверхъестественные лики, они тают, улетучиваются между слов. Трудно выразить языком то, что видишь иначе, чем просто глазами. Религиозно-настроенные, обращенные внутрь культуры стремятся к молчанию. Благоговение не выносит слов. Торжественный церемониал приветствия у древних китайцев проходил в глубоком молчании. Слово лишает чар и святости, профанирует; оно нарушает тайны мира. Гончаров описывает в романе «Обломов» слугу, который тайком декламирует стихи; и когда заставший его за этим занятием господин спросил, понимает ли он, о чем стихи, слуга ответил: «Барин, да кабы я их понимал, разве б это была поэзия?»[230] Когда врач выдает рецепты, или судья свои решения на общепонятном языке, они лишают себя части своего авторитета и влияния. Если каждому все будет понятно, то каждый сразу увидит, как мало сути скрывается за всем этим. Благоговение относится к непостижимому. Теория поэтического искусства у индусов уже в эпоху Калидасы[231] исходила из того, чтобы словами вызывать настроения, способствующие выражению невыразимого, несказанного. Здесь слово не носитель мысли, обращенной к сознанию, а звук, который музыкальными средствами воздействует на мир чувств. Чтобы избавить богослужение от назойливых помех со стороны рассудка, римская Церковь избрала для текстов своей литургии латынь; в русском Православии служба идет на славянском (древнеболгарском); буддистские культы китайцев и японцев используют индусский санскрит. Возражение, что массы верующих не понимают этих текстов, есть явное недоразумение: так представители культуры слова судят о культуре молчания. В ней и не надо ничего понимать, наоборот – надо отстраниться от разума и просто чувствовать и переживать.
Со священным, с иррациональным связано молчание. В день рождения калифа пришедшие его поздравить выражают свои приветствия едва уловимым шепотом; близость Бога, чьей тенью является калиф, не должна нарушаться словами. Религиозные натуры всегда с большой робостью касаются священного даже словами. Отсюда порою смущенные, отрицающие[232] выражения, когда надо описать Божественное. Мейстер Экхарт[233] называет Бога сверхсущностным Ничто. Другие мистики называют надмирные сферы также словом «ничто». В легенде о Будде говорится, что после заданного ему вопроса о сущности Бога он погрузился в глубокое молчание. Это не значит, что Бога нет, а то, что трудно выразить его сущность словами.
Христианское учение всегда высоко ставило молчание как метод постижения истины и как правило нравственного поведения. Иисус закончил неприятную встречу со своими земляками в Назарете в полном молчании – «прошед посреди них, удалился» (Лк. 4, 16–30). Отец Церкви Амвросий[234] в своем описании обязанностей церковнослужителей видел в молчании средство защиты внутреннего мира человека и восхвалял превосходство молчащего: «Если ты промолчишь, то твой противник раскричится еще больше, почувствовав себя побежденным, презренным, униженным. Если ты возразишь, он почувствует себя превосходящим, нашедшим равного себе. Твое молчание означает, что ты наказываешь его своим презрением». Бенедикт[235] устав своего ордена тоже снабдил правилом о молчании, поскольку только молчанием достигается смирение. Известен обет молчания у траппистов[236]. Монахи и отшельники не учили и не проповедовали, а просто удалялись в глухие места, в пустыни и молчали. В молчании внимали они