в шатер случайно зашел его сын Хам; увидев отца в таком непристойном виде, он позвал старших братьев и принялся потешаться над стариком. Сим и Иафет оказались почтительнее к охмелевшему главе рода, укрыли его одеждами, войдя в шатер спиной и отведя взгляд, дабы не задета была его стыдливость. Очнувшись наконец от беспамятства и поняв, что младший отпрыск его высмеял, Ной повел себя сурово и проклял Ханаана, сына Хама, которому впоследствии суждено было стать прародителем не только египтян, но также жителей Содома и Гоморры.
Сцена, изображающая престарелого отца во власти трех сыновей, один из которых безжалостно над ним потешается, странным образом напоминала ситуацию в семье самого Микеланджело весной 1509 года. «Дражайший отец, – писал он тогда домой Лодовико, – узнал из Вашего последнего письма, как у Вас идут дела и как ведет себя Джовансимоне. Вот уже десять лет не получал я худшего известия, чем в тот вечер, когда прочел Ваше письмо»[222].
Вновь домашние неурядицы, как нетрудно предположить, по вине неуправляемого Джовансимоне вмешались в творческий процесс. Прошел без малого год с тех пор, как Джовансимоне побывал в Риме, заболел и, к великому облегчению Микеланджело, вернулся в прядильню. Художник еще надеялся пристроить Буонаррото и Джовансимоне на прядильном поприще, если эта парочка, в свою очередь, научится себя вести и освоит секреты торговли. Но в тот момент был рассержен и ответил на послание Лодовико: «Теперь же я вижу, что они делают как раз обратное, особенно Джовансимоне, из чего заключаю, что добром от них многого не добьешься».
Что именно натворил Джовансимоне, почему разозлился и махнул на него рукой Микеланджело, как это следует из письма, осталось неясным. Безусловно, дело не только в привычке бесцельно слоняться по родительскому дому. Судя по всему, он украл либо деньги, либо нечто принадлежавшее Лодовико, после чего ударил или по меньшей мере угрожал ударить отца, когда кража раскрылась. Как бы то ни было, Микеланджело вскипел от ярости, когда весть дошла до Рима. «Коли бы я мог, то в день получения Вашего письма я сел бы в седло и сей же час навел во всем порядок, – заверял он отца. – Но, не будучи в силах это сделать, я пишу ему отдельным письмом то, что считаю нужным, и ежели он и впредь не изменит своей натуры… прошу Вас меня известить».
И что это было за письмо! «Ты просто низкая тварь, – честил он Джовансимоне, – и как с тварью я и буду с тобой обращаться». Как и в случае других семейных конфликтов, он грозился, что вернется во Флоренцию и наведет порядок лично. «Поскольку до меня доходит лишь малая часть твоих проделок, я намерен сесть на почтовые и приехать к вам, чтобы растолковать тебе твои ошибки… Когда я приеду, я раскрою тебе глаза так, что ты будешь плакать горючими слезами и поймешь, откуда берется твоя гордыня»[223].
Письмо завершалось патетическими упреками и назиданиями, подобные которым Джовансимоне, должно быть, уже привык выслушивать от старшего брата. «Двенадцати лет от роду я ушел из дома, – писал Микеланджело, – скитался по всей Италии, испытал всевозможные лишения и унижения, истязал свое тело тяжким трудом, подвергал свою жизнь бесчисленным опасностям, и это лишь затем, чтобы помочь моим родным. Теперь же, когда я начал понемногу ставить их на ноги, ты один стал тем, кто расстроит и разорит в одночасье то, что я создавал годами и с таким трудом».
Неприглядное поведение Джовансимоне заставило Микеланджело пересмотреть свои планы, связанные с семьей. Пристраивать молодого человека к себе он не собирался, поклявшись отцу оставить негодного братца «с голым задом». Он размышлял, не отдать ли средства, отложенные на прядильню, самому младшему, Сиджизмондо, служившему в солдатах. Тогда можно было бы сдать имение в Сеттиньяно и три сопредельных дома во Флоренции, а деньги пустить на содержание Лодовико, поселить его, где пожелает, и нанять слугу. «С этим доходом, да еще с тем, что дам Вам я, – предлагал он отцу, – [вы] могли бы нанять кого-нибудь себе в услужение». Ну а братья, выселенные из обоих домов и из имения, пусть сами о себе позаботятся. Микеланджело даже подумывал привезти Лодовико в Рим, чтобы тот жил вместе с ним, но быстро отказался от этой идеи. «Время нынче неподходящее, так как Вы плохо перенесете здешнее лето», – пояснил он, в который раз ссылаясь на эпидемии, отравлявшие (так кстати!) городскую атмосферу.
Вдобавок ко всему в июне Микеланджело заболел, – видно, сказалось переутомление в сочетании с нечистым римским воздухом. Болезнь оказалась настолько серьезной, что до Флоренции вскоре дошли вести, будто великий мастер скончался. Ему пришлось убеждать отца, что слухи о его смерти сильно преувеличены. «В том невелика беда, – сообщал он Лодовико, – ибо я все-таки живой»[224]. Тем не менее он дал понять отцу, что у него не все благополучно. «Живу я здесь в огорчении, нездоровье и больших трудах, без присмотра и без средств».
Вторая после «Всемирного потопа» попытка Микеланджело написать крупномасштабную композицию тоже не увенчалась триумфом. И хотя он, несомненно, видел сцену опьянения Ноя, воплощенную в рельефе Якопо делла Кверча на портале базилики Сан-Петронио, его представление ближе к другому образчику, который также был ему известен: бронзовому рельефу Лоренцо Гиберти на «Райских вратах» флорентийского баптистерия. Сам факт, что Микеланджело ориентировался на творение Гиберти, говорит о том, что мыслил он по-прежнему преимущественно категориями скульптуры, а не живописи и испытывал сложности с размещением персонажей на плоскости и выстраиванием взаимосвязи между фигурами. Поэтому четырем действующим лицам «Опьянения Ноя» не хватает изящества и пластичности, характерных для «Диспуты», где Рафаэлю удалось вдохнуть жизнь в десятки фигур посредством разнообразных и выразительных поз и плавных, естественных жестов. У Микеланджело персонажи застывшие и монолитные – «окаменелые», по выражению одного искусствоведа[225].
Непревзойденным мастером передавать движение в массовых сценах был Леонардо да Винчи. «Тайная вечеря» – яркий пример присущего ему дара выражения «страстей души», как он сам это называл, языком тела: мимики, нахмуренных бровей, приподнятых плеч, рукопожатий, нашептывания, словом, всего, что придает фигурам правдоподобие, а всей стенной росписи – цельность и яркий драматизм: и этим навыком в совершенстве овладел Рафаэль, оформляя Станцу делла Сеньятура.
Если у Гиберти и делла Кверча сыновья Ноя предстают в ниспадающих одеждах, Микеланджело, вопреки сути сюжета, открыл их наготу точно так же, как наготу их отца. А поскольку мотив наготы считался постыдным, невольно удивляет место, отведенное сцене опьянения Ноя над дверьми капеллы. До сих пор обнаженную плоть в таком изобилии не изображали на фресках, и тем более на плафоне столь значимой для