— Папа, ведь пойми же, папа, пойми…
Утром мы узнали, что на другой день, 2 марта, нас отправят на фронт. Известие это было не официальное, я узнал о нашей отправке под величайшим секретом от корнета Милешкина. Плотникову, несмотря на то, что охрана была удвоена, удалось удрать из казармы. Он вернулся через несколько часов — входящего часовые не задержали, — мрачный и злой: накануне Иван Юрьевич уехал из Сухума, и хотя Лецкие не сказали ему этого прямо, он понял, что Артамонов больше в Сухум не вернется.
— Делать нечего, повююем за родную Кубань, — сказал Федя, усмехаясь, он единственный из нас троих не потерял веселого настроения.
12
На другое утро нас выстроили во дворе казармы. Первая сотня, в которой, впрочем,
насчитывалось всего семьдесят три пластуна, и отряд пулеметчиков, человек двадцать при трех старых «луисах», дававших задержку после каждого выстрела, были наконец сорганизованы. Вторая сотня, укомплектованная только наполовину, должна была уйти на фронт только через два дня. Начальником всего кубанского отряда был назначен полковник Фесенко, сравнительно молодой, очень высокий офицер, на котором офицерская шинель висела, как на гвозде. Пересекая наискось впалую грудь, болталась солдатская винтовка, придававшая Фесенко весьма партизанский вид. В тот день я увидел
его впервые: кубанцы, знавшие Фесенко по гражданской войне, говорили, что он «черт», «что ему море по колено», «что с таким не пропадешь». Не знаю, действительно ли был «чертом» полковник Фесенко, но в Грузии он ничем не отличился: вся тяжесть боя под Новым Афоном пала на начальника нашей первой сотни, есаула Булавина.
Был чудесный солнечный день — первый весенний день 1921 года. Небо очистилось и стало совершенно прозрачным, солнце весело прогуливалось по двору, высушивало лужи, с любопытством заглядывало в грязные углы, поблескивало в тусклых окнах нашей казармы, разгоняло по синей тени под забором веселых, прыгающих зайчиков. Воробьи сошли с ума, и казалось, что чирикает весь сухумский воздух, легкий, чуть прохладный, пахнущий морем и мимозами.
Мы стояли в строю довольно долго, ожидая прибытия Тимошенко. Солдаты шепотом переговаривались друг с другом, шутили, — весна на каждого наложила свой отпечаток, и все лица, обычно хмурые и сосредоточенные, загорелись изнутри огнем, расправляющим морщины, огнем, молодившим каждого человека на много лет. Фесенко, подрагивая длинными ногами в офицерских сапогах, склонив набок голову в папахе, как петух, приготовляющийся клюнуть верно, рассеянно расхаживал перед рядами. Впереди шеренги, на правом фланге, стоял есаул Булавин — высокий, неподвижный, туго стянутый темно-коричневой черкеской. Солнце сияло на рыжих усах корнета Милешкина с такою силой, что приходилось жмуриться.
Наконец, уже к полудню, появился Тимошенко в сопровождении всего кубанского правительства. Аспидов держался в стороне, вероятно обиженный тем, что не ему предстояло произнести напутственное слово. Обойдя ряды, сказав несколько фраз вполголоса полковнику Фесенко, президент будущей кубанской республики обратился к нам. В черной черкеске, в черной каракулевой папахе, из-под которой выбивалась длинная прядь золотистых волос, с белой рукой, гордо положенной на рукоятку кинжала, он был действительно очень красив. Солнце било ему в глаза, он слегка щурился, и от этого казалось, что он лукаво улыбается.
— Кубанцы! Роковой час пробил! Сегодня с винтовкой в руках, с сердцем, полным надежды, мы отправляемся в поход для освобождения наших родных очагов. Вы все идете в бой добровольно. Вы знаете, что там, за горами, — Тимошенко широким жестом указал в сторону сиявшего нетронутыми снегами Кавказского хребта, и широкий рукав его черкески стал похожим на черное крыло, — там, за горами, наша родина, наши родные станицы. Там ждут нас наши хаты, наши жены, наши бескрайние кубанские степи. Не страшно умирать за свободную Кубань. Наградой победителю будут вольная жизнь и полные житницы.
Тимошенко, как опытный оратор, говорил недолго, но каждое слово произносил любовно, веско, со вкусом, гипнотизируя ряды пластунов широкими движениями рук. И когда он кончил словами кубанского гимна:
Эх, Кубань, ты наша родина…—
ряды вздрогнули и подхватили:
Вековой наш богатырь,
Многоводная, раздольная…
Я посмотрел на Федю. Закрыв глаза, с упоением, забыв все на свете, он пел:
Разлилась ты вдаль и вширь…
Я почувствовал, как пение охватываем и меня, как я, фальшивя, но честно стараясь попасть в такт, начинаю подпевать:
— Эх, Кубань, ты наша родина…
В тот день кубанский гимн нас сопровождал повсюду. После обеда рядами, отпечатывая шаг, мы прошли по улицам Сухума на пристань. Мы пели: «Эх, Кубань, ты наша родина…», грузинские мальчишки бежали за нами следом, женщины махали платками, мужчины в черных бурках показывали на нас пальцами; я уже чувствовал себя настоящим, коренным станичником. Когда мы грузились на маленький кривобокий пароходишко с длинною, как мачта, тонкой трубою — до Нового Афона нас везли морем, — мы продолжали петь. Когда Сухум скрывался вдали и над исчезающим городом во всем своем невообразимом великолепии выросли снежные вершины Кавказских гор, озаренных солнцем, мы продолжали петь:
— Эх, Кубань, ты наша родина…
Переход морем, совсем небольшой — километров двадцать пять, — продолжался до самого вечера. Наш перегруженный пароходишко еле полз по спокойному, нежному морю. На северо-западе, над самым горизонтом, из-за моря выросли фантастические скалы, — неужели же это были Крымские горы, на сотни верст приближенные миражем? Мягкие и пологие волны мертвой зыби искрились солнечными зайчиками, теплый, еле заметный ветер доносил с берега сладкий запах оттаивающей земли, а наверху, на востоке, недвижные, медленно меняя свою окраску — из ослепительно белых они (превращались в желто-розовые, в оранжевые, красные, наконец, в пурпурные, — смотрели на нас вершины Кавказских гор.
— Эх, Кубань, ты наша родина…
Уже в сумерки мы подошли к маленькой, сильно помятой волнами, исправленной наспех монастырской пристани. Все стало серым, только на вершинах гор еще держался легкий темно-розовый отсвет. Море слилось с небом, деревья слились с землею, и только между черными кипарисами белели стены Ново-Афонского монастыря. Близость фронта, проходившего в нескольких верстах на север, чувствовалась во всем: было темно, но повсюду возникали, как призраки, серые солдатские шинели, разговор велся вполголоса, курили в кулак и все ждали, что вот-вот эта настороженная тишина сменится воем, грохотом, адом войны, возникающим из ниоткуда, с неудержимой яростью и холодным бешенством.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});