По дороге к Вячеславу Иванову в Дом ученых (1924 г.) встретила его на Пречистенке. Он радостно поздоровался и подарил букетик лесных фиалок. Я отдала его тут же лошадиной морде, она его сжевала, ничего. Я была у него — на Волхонке, в Афанасьевском переулке, в Лаврушинском переулке. Он приезжал ко мне на Ольховскую в военные годы. Я присутствовала в Переделкине на посмертном 9-м дне.
Поражала в нем его солнечная щедрость, расположенность, открытость, доверчивость. Я не была предметом его увлечений, семейной знакомой, бывающей в доме, женой друга или еще кем-нибудь. Была только приятельницей приятельницы, автором горсточки стихов о зеленом саде, румяной девицей с неопределенными данными, блуждающей по литературным окрестностям. Но вот он подходит на Арбате, приветствует. Вот он выглядывает из окошка Дома Герцена и, видя меня, проходящую, громогласно возглашает: «Ольга Мочалова!» Приходит слушать мое выступление в Дом печати.
Всегда — доверие. Кто из признанных имен мог бы позвонить по телефону: «Почему Вы не пришли ко мне сегодня, как мы сговорились? Когда придете?» Я не пришла, потому что в майский день внезапно пошел снег, а я была в летнем платье. Ехать надо было с пересадкой и долго бежать пешком. «Вы уже, наверное, убрали пальто в сундук, — сказал он сострадательно, — сговоримся на завтра».
Был и такой звонок: «Приезжайте сейчас на Рождественский бульвар, я познакомлю Вас с Ахматовой». Я не поехала.
Он писал мне рекомендацию для принятия в члены групкома писателей, дарил свою книгу «На ранних поездах»[355] с трогательной надписью. Широкая простота, доступность и была гранью его таланта, такого необычного.
Когда он скончался, один из поклонников, приехавший на проводы гроба, спросил у встречной женщины: «Где дом писателя Пастернака?» — «А, этот, — ответила она, — он и на писателя не похож».
Из высказываний его и о нем
«Мой друг пишет всегда с инициативной мыслью. Последнее время его стали „прихлопывать“, самостоятельность и ставится в вину».
«Реакционно всё — башмаки, коммунисты, надо вернуться к остроте 1911 года».
При встрече с Горьким [тот] заговорил о ложном положении совести в наше время. Он не поддержал разговора.
«Пожары, вызванные бомбежкой, демонически красивы». Был бесстрашен, не прятался в убежища. (Лето 1941 года.)
При сообщениях о перемене имен вспоминал строки Крылова: «А вы, друзья, как ни садитесь…»[356]
Марина Цветаева и Ахматова — «крылатые». Но у Ахматовой есть прищур лукавый, у Марины — разлившийся примус — «Кольцо Нибелунгов».
«Измучен, страдаю бессонницей, терплю невыносимо».
«Мне прежде всего нужно обеспеченье семьи, создание жизни близким. Я — должен».
Из неприятных отзывов о нем.
Иван Грузинов: «Бесшабашный поток слов. Всегда всё — вдруг. Все построено на навязчивых ассоциациях, вроде: кучер — прикручен».
Владимир Кириллов: «В литературных обществах его не любят: стихи не запоминаются, а это плохой показатель».
Голос в толпе: «Как его зовут? Этот поэт — овощь, он модный, я его не обожаю».
«Речь Пастернака в газете — чушь».
Шкловский: «Он всадник и его лошадь»[357].
У Б. Л. много поклонников среди молодых людей, из них значительная часть шизофреников. Назову Константина Богатырева [358], сына известного слависта. Он приходил и подолгу нудно сидел.
Приятно ему было поклоненье Антокольского, писавшего в своей статье: «Так живет и работает среди нас этот изумительный лирик, каждое стихотворенье которого — зерно эпопеи»[359].
Официальные круги заставляли его «раскаиваться» в ненародности произведений. Такое пригнутие он перенес. Но независимо от того сам пришел к перемене речи в сторону большей простоты.
«Одно время думал бросить творчество, служить, как все. Был длительно и мучительно недоволен собой, — все [сам], да сам, подчеркивал свои недостатки, ездил к друзьям искать моральной поддержки, советоваться — что делать?»
«Был в Париже, там, как и в Москве, читал Эдгара По, и это было главным». Его собратьями оказывались: Лермонтов, Байрон, Эдгар По.
«Как много новых писательских имен развелось! Их и не запомнишь».
На одном из литсобраний вразумляли и распинали неугодившего товарища. Обвинения в таких случаях бывают часто курьезно-фантастичны. Б. Л. присутствовал и молчал. Когда его всё же заставили высказаться, он произнес: «Да, я тоже видел, как ночью он вылетел из трубы на помеле и помчался в неизвестном направлении. На спине у него был туго набитый рюкзак».
«Меня тянут в религиозные сферы, но я пока плохо поддаюсь».
«Из молодых — Мария Петровых»[360].
В критических статьях Б. Л. не любил говорить «я», предпочитал местоименье «мы». Не умел произносить речи, высказывался сумбурно, бессвязно, тяготился ограничительностью жизни. В нем всегда жил порыв:
«О, на волю, на волю!»[361]
Устраивая стихи В. Мониной в архив после ее кончины [362], я обратилась к Б. Л. с просьбой написать сопроводительный отзыв о ней. Он колебался, звонил И. Н. Розанову, брал на дачу читать стихи В. М., но ничего не написал. Очевидно, муза поэтессы его уже не удовлетворяла в свете новых его требований, хотя он и прибавлял: «С другой стороны, я помню ее». Трогательный образ В. М. не создал оценки ее творчества.
«Читал Марселя Пруста. Боюсь его».
«Почему всегда так несоответственно бывает? Вы должны были бы петь на сцене, а работаете в школе беспризорных».
Принес Варваре Мониной деньги, зная ее голодную нужду с двумя бобровскими дочками, положил на стол и ушел.
«Бывал на Разгуляе [363]. Ходил здесь ночью с Сергеем Дурылиным[364]. Золотарики проезжали».
Нежно любил дочь своей возлюбленной, Ивинской, Ирочку, не одобрял вывихнутого ее сына, Дмитрия [365].
Любил пушистого кота на даче, называл его Боярин.
Очень плакал у его гроба Святослав Нейгауз [366], больше двух родных сыновей [367].
Когда Б. Л. был уже совсем плох, не мог подниматься, к нему пришел Константин Федин [368] и предложил написать заявление о вступлении в члены Союза писателей. Тогда его похоронят с почестями, как признанного советского писателя. Б. Л. собрал последние силы и ответил: «Я из членов Союза писателей не выходил и потому вступать в него не буду»[369].
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});