этот район, на самом деле. Так что мне еще предстоит испытать жизнь в одиночестве, какое-то время точно.
На секунду я задумываюсь о первой квартире Сибби, куда я переехала сразу от родителей. Она была в Адской кухне (это название также отлично характеризует то, что чувствует сейчас моя матка): одна прямоугольная комната, маленький диван у той же стены, что и двуспальная кровать Сибби. Первые пару ночей, когда я плакала, ей достаточно было вытянуть руку, чтобы взять мою ладонь. По утрам я складывала постельное белье, и мы рядом завтракали быстрорастворимой кашей из микроволновки, стоявшей на мини-холодильнике. В это время мне обычно звонили родители, и Сибби спрашивала: «Хочешь, я за тебя отвечу?» Сколько бы раз я ни отказывалась, она никогда на меня не давила.
— Ты не рада. — Скорее утверждение, а не вопрос.
Я прекращаю растирать мышцы, делаю вид, что рассматриваю потрескавшийся светло-зеленый лак на ногтях.
— В последнее время у нас не все гладко. Мы не ссорились, просто отдалились. Или… возможно, это она от меня отдалилась. Не знаю, хочет ли она еще быть моей подругой.
Я впервые произнесла это вслух. На удивление мне стало легче. Так же, как когда я призналась, что у меня месячные и мне надо передохнуть, или когда мы вошли в этот сквер и все мое тело расслабилось в предчувствии отдыха.
— Мне жаль, — говорит Рид через пару секунд. — Тебе, наверное, тяжело.
И эти слова для меня все равно что блистер с обезболивающим.
— Спасибо, — мне снова очень некстати хочется плакать. Может, мне и стало легче после сказанного, но я не хочу постичь катарсис прямо здесь на улице, да и Рид вряд ли носит в кармане шланг и мешок шоколадок.
— Ты ее не спрашивала? — говорит Рид. — Хочет ли она быть твоей подругой?
Когда я поднимаю взгляд, он смотрит на меня, будто задал самый простой и очевидный вопрос. Как будто мне будет так же просто задать его Сибби. Как будто когда спрашиваешь о чем-то действительно тяжелом, то не боишься того, что тебе могут ответить. Не боишься своей реакции на их слова.
— Не в этих словах, — говорю я, и мой голос надрывается, просто ужасно. До смерти подавленная, снова смотрю на ноги.
После долгого молчания Рид говорит:
— Я даже не представляю, каково иметь такого друга. В смысле, так долго дружить с одним человеком. У меня всю жизнь были братья и сестры, но они… их нельзя назвать друзьями, с которыми я вырос.
Сложно объяснить, что произошло во мне после его слов. Разве что: кусок моего сердца отломился и покинул тело. Будто этот крошечный и хрупкий осколок пролетел через всю скамейку и присоединился к Риду.
Все из-за его признания, его старания помочь мне.
Я кряхчу, он снова смотрит на баннеры.
— Из школы тоже никого? — спрашиваю я.
Он мотает головой:
— Я сам виноват. Со мной было… трудно.
«Трудно»? Стараюсь это представить: Рид плюется комками из бумаги, дерзит учителям, не делает домашку. Увидев по моему лицу, что картинка явно не складывается, он быстро улыбается и продолжает:
— Мне было скучно. Я всегда раньше остальных выполнял задания. Это расстраивало учителей и, конечно… эм, не укрепляло отношения с одноклассниками.
Вот это уже легче представить. Серьезный, трудолюбивый Рид. Наверное, взламывал все шифры, которые ему давали, и не получал за это никакой похвалы. Скорее слышал загадочные отстраненные ответы, из-за которых чувствовал себя пристыженным и незащищенным. Вижу, как маленький Рид виновато поджимает губы.
Настроение снова скачет к желанию убивать. В частности, бывших учителей и одноклассников Рида, которые не хотели… укрепить с ним отношения. Наверное, мне стоит переживать, что я сама слишком уж этого хочу, но мои мысли заняты новыми вопросами. Это уже не игра. И все равно кажется, что это очень важно.
— Но ведь дела наладились, когда ты пошел в колледж? Или в аспирантуру?
Рид в долгом молчании смотрит на баннеры.
— Я поступил в колледж в пятнадцать.
— В пятнадцать?! — Я в пятнадцать еще спала с мягкой игрушкой, что мне хватило ума не упоминать.
— Подготовительный колледж по специальной программе школы.
— А, ясно, — говорю я, преодолевая свой шок. — Это все объясняет!
Он печально смотрит на меня. Это хуже всего. От такого взгляда у меня в животе начинается Адская кухня.
— Не объясняет. В смысле… это все равно поразительно. И впечатляюще. Это круто. Ты очень умный!
Он снова улыбается с этим своим изгибом и, клянусь, подвинься я ближе, смогла бы рассмотреть румянец на его щеках.
— Только в математике, — говорит он.
— Работа для тебя, должно быть, рай. Вокруг одни математики!
Улыбка исчезает, он мрачнеет. Н-Е-Р-В-Н-О.
— Они считают деньги, это другое.
На краткий миг он выглядит таким выжатым и пустым, что мне хочется всеми силами поднять ему настроение. Достать блистер чего-то, что отгонит этот хмурый вид.
А затем я понимаю: может, у меня и есть нечто такое в воображаемом кармане. Сидя в сквере с Ридом, узнавая его, выпуская свои печали наружу, я могу не притворяться легкой и радостной. Ведь мне и правда… легко и радостно.
Мой рот изгибается в улыбку, и я мягко, шутливо толкаю его ногой. Пытаюсь прогнать мысль, что подобные прикосновения, даже платонические, для меня никакая не шутка.
— Ты бы сказал… что деньги… это общий знаменатель твоих коллег?
Он молчит, и я думаю: круто, Мэг, прекрасное нашла время для легкости и радости, к тому же для шутки про математику.
Но затем он смотрит на меня, моргает и… смеется. Искренним глубоким смехом.
И это самая красивая мелодия — та же мелодия, что я слышала, когда мы говорили по телефону на прогулке: гортанная, хотя в этот раз моя шутка была ужасной. Затем более приглушенный, теплый смех — немного громче, чем в прошлый раз, — уступающий место вздоху. Кроткому вздоху облегчения.
Я ничего лучше в жизни не слышала. Это не передать буквами. Я веселюсь и не замечаю,