Находится боевой человек Архип, по природе полицейский, тип «держи и не пущай», по размаху мог бы стать большевиком, но по степенству, солидным годам заявил теперь, что он — правый эсер. Архип собирает товарищество: таких же, как он, из середки человек десять и на прибавку пару воров, примыкающих к большевикам.
Снять сад вообще теперь дело рискованное: все понимают, что Комитет едва дышит, завтра владельцу могут вернуть права, и деньги пропали, 50 рублей с товарища. Но ничего, можно рискнуть, скосим через месяц, удастся траву убрать, и то оправдается.
Мой дом находится в саду, возле дома сложены дрова и всякая хозяйственная утварь. Если какому-нибудь товарищу вздумается, то он может мне запретить даже из дому выйти. И так будет непременно, вот сейчас один из них своим грязным картузом зачерпнул из моей бочки и пьет. Мы говорим ему, что для питья нужно стакан спросить, а он отвечает: «Я человек незараженный!»
Так жить нельзя, и нельзя уехать с семьей: как теперь поднимешься, куда уедешь!
И ведь если уедешь, то все разграбят сразу, мало того разграбят — никогда уже не вернешься. Можно вернуться только вместе с земским начальником, но при этих условиях жить не захочется: пример Украины, власть вернулась, а спокойствия нет.
Кажется, одна защита — сельское общество: сколько раз выручали они меня, старика, из беды, и меня тоже все почитают за человека.
Общество умывает руки: это не мы, это Комитет сдает.
Можно бы прибегнуть к последнему отчаянному средству: я собираю сход, привожу детей и говорю: «Получайте детей, я пойду побираться». Тут общество, вероятно, заступится, но ведь последняя сила у товарищей. Один из них пойдет в Комитет и перешепчется с председателем, тот перезвонится с диктатором — и вот у меня в сенях солдат с ордером: двадцать четыре часа сроку и воз добра.
Пилат. Общество крестьян всегда останется чисто, оно умоет руки и скажет[105]:
— Во всем виноват Комитет.
В детской. Такое сельское общество, не такое ли всякое наше русское общество, не такая ли теперь вся Россия, и не будет ли такой вся страна, как детская, если детям сказать:
— Вы, милые дети, совершенно свободны, хотите, играйте с огнем, хотите, с водой, вы — наши начальники и управляющие, вы — наши родители и благодетели.
Все знают, что так жить нельзя, и всюду спрашивают меня: чем это кончится?
— Не знаю!
— Не может быть: знаете.
— Может быть, знаю, да не скажу: боюсь сказать.
Спрашиватель перед лицом своим отталкивает воздух ладонями:
— Не надо! Не говорите!
Напуганы мы: по доносам кое-кого расстреляли, и где могилы их, неизвестно, только в «Советской газете» петитом на последней странице в мелкой хронике напечатано[106] по новой орфографии, что за контрреволюцию расстреляны такой-то и такой-то бывший гражданин.
16 Июня. Вы говорите, я поправел, там говорят, я полевел, а я, как верстовой столб, давно стою на месте и не дивлюсь на проезжающих пьяных или безумных, которым кажется, будто сама земля под ними бежит.
Еще до войны я, помню, встретил одного крепкого богоборца из городских мещан — гранит-человек! Я не мог разделять даже в мыслях с ним веру в его новое божество, но сила его веры меня поразила, я и уважал и боялся этой силы. Я спросил его, как он этого достиг. Он мне сказал:
— Я обошел всю Русь, видел все страдание людей на Руси и разделил это страдание. Вы этого не видели!
Да, мы это не видели раньше, и что совершается теперь? — это язвы показываются: мы теперь, как тот искатель, ясно все видим и чувствуем прикосновенность к язвам этого русского человека.
То было в массе безымянной — Иванов, Петров и всяких безликих, и нам не было страшно, потому что моста от них к нам не было.
Теперь они господа и мстят за себя, и мы видим и понимаем теперь, что в то время для нас было закрыто.
Так, почти равнодушны были в нашем городе все, когда расстреливали за вооруженное сопротивление мещан из Аграмача — кто они такие, никто не знает, а верно, были люди... Но когда расстреляли председателя Земской Управы Константина Николаевича Лопатина и потом так же других и множество знакомых людей стали хватать на улице и отправлять в тюрьму, тогда поняли все, что мы уже в аду, и я, вспоминая того богоискателя, теперь начинаю тоже что-то понимать из его веры, как он явился на свет, и, сочувствуя страданиям людей, я понял, почему он так презирал того Христа, которого все называли и который никого не спасает[107]...
Христос неспасающий.
Земля вздымается. Молочница в четыре часа утра проходила с мальчиком по тому месту, где в три часа на заре людей расстреливают, баба эта нам рассказывает, будто земля тут вздымается: живые, недострелянные шевелятся.
Что бабе чудится!
А нам и это хотят растолковать по-своему: красногвардейцы стрелять не умеют, конечно, живых закапывают и тонко засыпают.
— Тонко, тонко! — говорит баба, — кровь, везде кровь видна, и земля вздымается.
На углу я встретил знакомого, он моргнул мне и прошептал:
— Осторожнее!
Мы отошли к витрине магазина. Я сказал ему, что, вероятно, не диктатор расстреливал, что когда дошло до «буржуазии», то дело это вышло из их воли, и расстреливали просто солдаты.
— Тише, тише! — просил он.
И, склонившись к самому моему уху, шепнул:
— Сами!
— Кто сами!
— Солдаты отказались, сами стреляли: диктаторы. Дети шпионы: вокруг нас шпионы (мания).
Ветка сирени. Там, где-то за Сенной площадью, между острогом и монастырем находятся могилы расстрелянных: настоящие ли это могилы, или просто ровные места со свежевзрытой землей, или какие-нибудь естественные ямы, никто не знает, какого вида эти могилы контрреволюционеров. Молодой купеческий сын покупает в Городском саду веточку сирени для барышни, и вместе они идут погулять к тому месту, где могилы. Что они видели там — неизвестно. Только когда они подходили туда с цветами, солдаты подумали: цветы несут на могилу, и арестовали молодого человека. Мать бросилась в комиссариат справляться. Ей сказали: «Его расстреляют».
За него похлопотали и скоро выпустили, а мать спрашивает теперь всех странно:
— Скажите, пожалуйста, я умерла, а почему же душу мою не отпевают?
Шпага старого нотариуса: два матроса спорили между собой, оружие шпага (принадлежность мундира) или не оружие. Решив, что оружие, они взяли шпаги и с ними продолжали обыск, наводя ужас на население.
Матрос открыл свой карман и показал ручку револьвера и сказал:
— А это ты видел?
Крест не спасет! Позвонившись к нотариусу, матрос сказал другому:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});