Матрос открыл свой карман и показал ручку револьвера и сказал:
— А это ты видел?
Крест не спасет! Позвонившись к нотариусу, матрос сказал другому:
— Не бойся, я ложки мимо рта не пронесу!
Обыск, бутылки: ром или коньяк. Спорят.
— Да вы рому-то не знаете.
Обиделся:
— Я ром не знаю?
Найдя погоны, матрос сказал нотариусу:
— Я вас арестую, товарищ, это — погоны.
— Я их не ношу.
— Вы их храните для чего-нибудь?
— Так, храню для памяти.
— Я вас арестую... А это что?
Вынул ложечку-снималочку... память поездки с матерью-покойницей в монастырь. Матрос ухмыльнулся:
— С крестом... Крест вас не спасет, товарищ!
Вынул образок, опять ухмыльнулся:
— Благословение моей матери.
— И благословение не спасет... Ну, ладно! режем погоны.
Резать погоны!
Тут ворвались обе тетки с ножницами.
— Режь! режь! как ты смеешь? ты не один тут, не хочешь, ну, он сам.
И разрезали тетки на мелкие кусочки офицерские погоны.
Многие в провинции спрашивали меня, видел ли я когда-нибудь Ленина, и потом, какой он из себя и что он за человек. Пусть Ленин все равно какой, мне нужен в Ленине человек убежденный, честный, сильный, иначе я не могу себе представить картину, и когда я так говорю о Ленине обывателю, то и ему это знакомо и нужно: как при царе, царь-то ни хорош, ни плох, он царь, а вокруг него воры.
Узнав мое мнение о Ленине, мне говорят: а не могу ли я обо всем нашем Ленину рассказать, не вникнет ли он в положение по-человечеству.
Как же не вникнуть по-человечеству: вот обезумевшая мать... вот сирень, вот надругательства...
Я еду, и мне кажется, я что-то везу в себе Ленину, но по дороге в степи я мало-помалу начал думать о возложенной трудности разговора о том, что человечество переспросит о будущем. И когда я приезжаю в Москву... и что я могу сказать Ленину: о безумии Евгения[108].
Бог унес!
По дороге в Москву теряется жалость к отдельному человеку и торжествует общечеловек.
Бог унес меня из этого ада самого страшного, какой только мог привидеться во сне.
Бог, унеси! Ужас во сне
Сон мне снился перед отъездом, будто я лежу неподвижный и что-то ужасное совершается и наступает на меня с невидимой мне стороны, а собака — защитница моя видит и не лает от ужаса, а только всё пятится и пятится ко мне. Я говорю: «Понтик, Понтик, вперед!» А она все пятится, пятится и легла возле меня, будто спать, только голова туда смотрит, и нога задняя одна подвернута, и так, чтобы сразу вскочить. «Вперед! вперед!» — говорю. Она же как будто и не слышит, только нога эта дрожит, и все сильней и сильней.
Сон о революции. Сны ужасные, быстрые, с подвижностью мчащегося урагана бывают за то, что тело человека лежит почти в могильной неподвижности...
Не за то ли и нам, всем русским, больше всех на свете народов досталось это ужасное время, что столетия м ы спим неподвижно.
Так пришла к нам революция — революция! Слово какое! А кажется, будто что какая революция, мы по-прежнему спим, и видим ужасное.
Я был у недр природной жизни человека, где человечество понимается жалостью, и возвращаюсь в большой город, где только воля и разум создают человечество.
Бог унес меня из этого ада, где тело человека, его земная связь, истязается, как в самом ужасном сновидении ада.
17 Июня. Ради блага общего человечества происходит над живыми людьми жестокая расправа, а против этого из жалости к нашему человеку видимому начинается там и тут восстание.
Пытались и у нас восстать: события.
20 Июня. Кровожадная жена комиссара народного просвещения поклялась, что впредь расстрелов не будет, и эти люди, выпив всю чашу унижения и страха до дна, успокоились, как после потопа, когда Бог обещался больше не топить людей и дал в знаменье на небе радугу[109].
Комиссар народного просвещения, чувствительный человек, исполненный благими намерениями, выпустил для нашего города три замечательных декрета.
Первый декрет о садах: уничтожить перегородки в частных садиках за домами и сделать из всех бесчисленных садов три: Советский сад № 1, Советский сад № 2 и Советский сад № 3.
Второй декрет: гражданам запрещается украшать себя ветвями сирени, бузины, черемухи и других плодовых деревьев.
Третий декрет: ради экономии зерна, равно как для осуществления принципа свободы выпустить всех певчих птиц.
В то время как комиссар народного просвещения сочинял эти декреты, кровожадная жена его у могилы трех растерзанных мещанами при обыске красноармейцев клялась, что за каждую голову убитых товарищей будет снесено сто буржуазных голов.
Так создалось в нашем городе, что в одном из номеров «Советской газеты» крупно на первой странице был напечатан декрет о певчих птицах и петитом на четвертой странице в отделе «Местная жизнь», что вместе с ворами и разбойниками расстрелян контрреволюционер, бывший председатель земской управы.
Душа обывателя уездного города устроена так странно: если в Москве от землетрясения погибнет сто тысяч людей, или взорвется Киев, Одесса, или вдруг исчезнет с лица земли целая прекрасная страна Франция, — что Франция! все человечество на земле, а знакомые и родственники целы в своем городе, — душа наша не дрогнет всей дрожью. Но если известного с детства человека, старого председателя земской управы, признают контрреволюционером, увезут куда-то и расстреляют, то становится страшно и непонятно простой душе, как вместе с декретом о свободе птиц певчих уничтожается жизнь человеческая
Я объясняю это так: обыватель понимает жалость «по душам», «по человечеству», а умом и волей понять все человечество, ради которого родные и знакомые приносятся в жертву, этого он понять не может и ужасается.
Две недели они сидели в своих щелях и дрожали, перешептывая друг другу все новые и новые ужасы, пока в «Советской газете» не было напечатано, что осадное положение снято. Тогда они мало-помалу стали выходить из домов и, воображая тысячи шпионов вокруг себя, закупать провизию. Откуда-то появился в городе сахар по 1/2 фунта на человека, все ожили, бросились покупать сахар и передавали друг другу, будто кровожадная жена комиссара народного просвещения поклялась, что вперед расстрелов не будет. Услышав это, выпив всю чашу страха и унижения до дна, люди успокоились, как после потопа, когда Бог обещался больше не топить людей и в знамение этому дал на небе радугу.
У него нет ничего: отец-мать живут где-то далеко в провинции, живы или померли — даже неизвестно, десять лет не видел, жена сбежала, земли, капиталов никогда не было. Все, что есть — чемодан, жалованье за случайную службу — он большевик.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});