как дома чувствую». Теперь он говорит: «Моих товарищей угнали уж и убили. Я еще вот тута». А потом говорит: «Вот, командир сказал, что скоро угонят нас, на войну». И еще командир сказал, что молодые, когда их убьют, только закричат «Ма…», а «Мама!» уже не успевают. Падают, умирают. И вот, как нарочно, меня в мае 1942 года отправляют в Саратов, на пароходе, – я курсы закончила. А его как раз гонят на фронт. Я и билет взяла, мне уж на причал надо идти. И вот я пришла к казармам, мы вышли с ним, говорим, и я его задержала. Вот и сейчас каюсь: мне бы надо разговаривать с ним и идти с колонной. А у него пуда два тут навешано – он автоматчик, в автоматной роте. Он догонять роту свою как будет?! Чуть не бегом, а на нем пуда два висит! Мне бы с ним надо идти и разговаривать, я ведь простая, порожняя, и я бы оттуда ушла. Вот расставание у нас было какое. Когда я в деревню приехала, на комбайн встала, в Афанасьеве, за Сокуром, работать, мне письмо прислал он. Пишет: «Нас гонят в Смоленскую область…» И тут же вслед за письмом – извещение: «Погиб в городе Орлов, Ельнинского района». Вот так! И только и повидалась с ним в Вольске. А бывало, приду я, а они маленькие – братишка с сестренкой, тут, в «Яме». Приду к ним с учебы – дров припасти, ветлу спилить. Я иду пешком из Сокура, а морозы тогда были какие, знаешь?! У меня ноги к ботинкам примерзнут, а он, братишка, разувать меня станет и скажет: «Эх, господи, скорей бы я вырос большой! Я тебя никогда не брошу!» (
Плачет.) И убили его. (
Плачет. Долгая пауза.) Дочь-то меня зовет. В Саратов. На зиму. Я тут, признаться, страдаю по зимам, в холода. Тут как тебе сказать? Вот уедешь, а тут мыши и крысы все обдерут. А насовсем уехать? Внучка жалко, его надо немножко поддержать. Вот он приедет сюда, ему ведь есть к кому приехать! В деревню, на воздух! А меня если не будет, тогда уж они, конечно, не приедут. А если и приедут, то за день ничего не сделают. А я вот насадила для них. Мне-то мешка картошки хватит, а им-то надо!..
Этот фрагмент воспоминаний Любови Ивановны Шишкиной был зафиксирован на диктофонной ленте уже ближе к концу моих неоднократных поездок в Красную Речку к разным респондентам. В том числе и к ней. Постепенно Любовь Ивановна привыкла ко мне и перестала быть настороженной и недоверчивой, как в начале нашей работы. Она коммуникативно заметно оттаяла, вероятно, почувствовав мою заведомую безвредность для нее и постепенно уверившись в моей доверчивой открытости. И вот в ее дискурсивной манере – наряду с эмоционально довольно скупым и отрешенным изложением ее семейной истории – начали появляться новые дискурсивные нотки. Появились следы размышления, оценки, робкого пересмотра событий прожитых времен. Появились попытки организационной разметки намерений грядущего – тех немногих, чаще всего исполненных заботой о кровной родне, действий, которые Любовь Ивановна запланировала уложить в остаток ее собственной, одинокой, быстро укорачивающейся жизни. Эта чуть заметная, но хорошо расслышиваемая нарративная трансформация не вполне присуща основным характеристикам дискурсивной магистрали крестьянских миров. Подытоживание, аналитика, планирование, какие бы то ни было оценки и размышления допущены в речевую «походку» представителей старшего крестьянского поколения большей частью как стандартные речевые фигуры, закрепленные, в частности, в жанрах пословиц, поговорок, присловий, поверий, правил. К тому же последние часто несут на себе заметный региональный след. Так, записанный мной в правобережном Поволжье пример повелительной житейской аксиоматики – «всегда ешь хлеб с медом и никогда первым не здоровайся» – совершенно не известен и не расшифровываем в иных сельских местностях, где мне довелось работать в качестве полевого социолога (например, на Севере, в алтайской глубинке и т. д.). В остальном семейная история Любови Шишкиной являет собой достаточно выразительный и содержательный образец дискурсивного речевого поведения тех русских крестьян, молодые годы которых прошли еще в доколхозной деревне.
* * *
Отвлечемся от подробностей, обобщим впечатление от этого «голоса снизу», посмотрим на него чуть сверху. Дискурс Любовь Ивановны Шишкиной – это низкий, приземный, бреющий полет над собственной восьмидесятилетней жизнью. В отличие от Ивана Цаплина, который то и дело стремился показать «картинки с выставки», который охотно продвигался от одного жизненного сюжета к другому, всякий раз закругляя и подрезывая эпизоды собственного бытия, Любовь Шишкина медленно и сосредоточенно ткет серую посконную холстину своих горестей, неудач и разочарований. Вообще говоря, это для сельских людей не вполне типично. До сих пор, вот уже двадцать пять лет спустя после той диктофонной записи, я удивляюсь, как она согласилась говорить со мной? Входить в подробности. Показывать и воспроизводить свою жизнь. А может быть, это ее последнее исповедание? Завершая жизненный круг, Любовь Ивановна отдалилась и заметно отвыкла от людей – и от немногочисленной родни, и от соседей, и от возможных собеседников. В то же время она помнит о пересечениях ее биографии с некими начальственными сферами и людьми. Вероятно, я, подъехавший к ее избе на сверкающем спицами новом велосипеде, с портативной журналистской техникой в красивом легком рюкзаке, показался ей посланцем новых российских властей. Неким «разведчиком» сверху. И не исключено, что здесь сработала дисциплина подчинения. Вот Любовь Ивановна и постаралась отделаться от меня, но не полным затворническим молчанием, а напротив, – непрерывным, хотя и неровным, порой прерывистым дискурсивным потоком. Неким замедленным ретроспективным полетом над теми островками и участками жизни, которые ей дались и которые были ей хоть как-то освоены. Заметьте, – обстоятельства и подробности ее контактов с областными властями буквально стереоскопичны и картинны. Они выговариваются с осознанием важности и значительности происходящего. В то время как остальной, сплошной, базовый корпус ее основных жизненных занятий буквально тонет в океане самоотверженного, тяжкого, беспросветного труда. И это несмотря на тот факт, что Л. Шишкина, в сущности, принадлежала к местной деревенской элите – всю жизнь была механизатором, работала шофером, неоднократно избиралась в местный Совет. В то же время некая изначальная придавленность, тотальная безысходность и тусклая, угрюмая терпеливость буквально обволакивают ее жизненную стезю. И все это отчетливо проявляется в той дискурсивной машине, которую неосознанно пустила в ход, разговаривая со мной, Любовь Ивановна. Стоит обратить внимание на ту сторону ее дискурсивной практики, которая проявляется и пульсирует в ее стилистической манере. Последняя явно амбивалентна, двусложна. С одной стороны – это местная, корневая