Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Почем кило этой рыбы?
— Это ветчина, сударь, — уточнил продавец.
— Я не спрашиваю, как эта рыба называется, меня интересует, сколько она стоит!
Штурмфюрер Цукерл приказал мне больше не попадаться ему на глаза, и все же однажды я его еще увидел — спустя какое-то время, висящим на караульной вышке. Когда американский танк, сметая все на своем пути, крушил гусеницами входные лагерные ворота с надписью «каждому свое». Не знаю, сам ли он повесился или его настигли те самые, возжеланные ребе бен Давидом семь страшных дней возмездия. Но я помнил тот хлеб и то сало, которые, может, и помогли нам выжить, и помолился за его душу.
8Мы с ребе бен Давидом обнялись и заплакали — две тени, бывшие когда-то людьми, в лохмотьях, бывших когда-то одеждой. А за кирпичной стеной блевал, выворачиваясь наизнанку, американский солдатик — в своей родной Оклахоме ему не приходилось видеть груд полусгоревших, все еще дымящихся трупов. Вероятно, где-нибудь под Треблинкой или Майданеком в это же время блевали и советские солдатики, поверившие Максиму Горькому, что человек — это звучит гордо.
По лагерю сновали американские медсестры и монахини, добрые самаритянки, они уносили на носилках умирающих; солдаты уводили под конвоем арестованных эсэсовцев, жужжали кинокамеры, щелкали фотоаппараты.
Какой-то американский майор торжественно поднялся на броню танка, наверно, для того, чтоб сообщить что-то важное и патетическое — такой у него был вид — но я его уже не услышал: холодная темнота захлестнула мой мозг, и я сполз на землю. Вот как оно бывает: защитные силы человеческого организма — это великая тайна, они не подчиняются биологическим законам, скорее им противостоят, подчиняясь совершенно иным, метафизическим свойствам души или, как сказал бы ребе, — ее упрямству. Мне приходилось слышать о попавших в лагеря тяжелобольных — страдавших, скажем, малярией или припадками — с которыми при огромных физических и эмоциональных нагрузках, при предельном истощении организма ни разу не случилось некогда регулярных, как часы, приступов их болезни. Но в первый же день свободы, оставив за спиной ворота лагеря или тюрьмы, они падали с ног, и все начиналось сначала (словно болезнь, милостиво взяв временный отпуск, поплевав на ладони, снова принималась за дело) — первый за много лет припадок, регулярные, как морские приливы и отливы, приступы малярии с экзотическим названием «терциана», при которых температура у больного подскакивает до заоблачных высот. И хватит об упрямстве души — к этой теме мы еще вернемся.
Я открыл глаза и, не в силах пошевелиться, одним взглядом окинул доступное мне пространство: меня окружало какое-то желтое облако, свет струился со всех сторон, и от этого света у меня болели глазные яблоки, болело все — все фибры моей души, каждый атом тела. Я попытался поднять руку, чтоб прикрыть глаза от этого слепящего желтого сияния, но она лежала неподвижно, налитая свинцовой тяжестью.
Затем я увидел — ты не поверишь, но клянусь, это чистая правда — увидел себя с высоты кирпичной квадратной башни, где все еще покачивался обрывок проволоки, на которой когда-то (Когда? Вчера? В прошлом году? В прошлом веке?) висело тело штурмфюрера Цукерла. Увидел себя на походной раскладушке в огромной желто-оранжевой санитарной палатке с красными крестами. Как можно было находиться одновременно на вершине башни и внутри палатки, глядя на самого себя с высоты? Не знаю, но все было именно так: я видел свою руку, тяжелую, неподвижную, привязанную ремнем к раскладушке, а по прозрачной трубочке в вену капало что-то блестящее, какая-то жидкость желтоватого цвета — может, из-за струящегося желтого света, а, может, это был цвет самой жизни, не знаю.
Когда окружающие предметы стали приобретать реальные очертания, когда я смог спуститься с вышки и повернуть голову на подушке, я увидел ребе бен Давида, сидевшего рядом на складном стуле и не сводившего с меня тревожного взгляда.
— Ну как ты? — спросил он.
Я шевельнул потрескавшимися губами, давая понять, что слышу, что я здесь, что я жив, но не смог издать ни звука. Ребе намочил в алюминиевом котелке тряпочку и протер мне губы, а затем — и горевший в лихорадке лоб. Я протянул непривязанную руку и положил ладонь ему на колено в лохмотьях, бывших когда-то брюками — наверно, в поисках опоры и поддержки. А он, мой ребе, погладил мою руку. И я снова нырнул в темноту — бездонную и безграничную.
Время снова потеряло свои измерения, не помню, сколько раз я наблюдал за собой с вершины кирпичной башни, а затем снова возвращался в палатку, в собственное тело. Мои отрывочные мысли скользили по поверхности сознания как по гладкому леднику, не в состоянии зацепиться за что-либо, чтобы не соскользнуть в темную пропасть. Но все же я упорно цеплялся за одну-единственную жизненно важную мысль: я жив? И почему одновременно нахожусь и на башне, у проволочного галстука Цукерла, и внизу, в палатке? С высоты я бесстрастно наблюдал, как врач в белом халате поверх военного мундира, вооружившись стетоскопом, выслушивает мое сердце и легкие, или как мой ребе пытается влить мне в рот ложку бульона, разжимая мои судорожно сжатые зубы. А я скользил вниз по холодному леднику, дрожа от холода всем телом, но чувствуя, что обливаюсь потом.
Однажды ночью, в ослепительное полнолуние, я сидел на вершине башни, а точно подо мной Цукерл покачивался под порывами ветра, насвистывая что-то из «Веселой вдовы». В такие безоблачные ночи англо-американцы не летали, луна пялилась на землю, как сумасшедшая, а я чувствовал себя легким и бестелесным, мне было хорошо и спокойно. Я не заметил, когда мой фельдфебель присоединился ко мне, сел рядом, приспустил петлю на шее и, дружески хлопнув меня по спине, сказал:
— Знаешь, за что я тебя люблю? За то, что ты — грязный еврейский ублюдок!
Я счастливо рассмеялся:
— Да, я такой!
— Мы теперь оба с тобой мертвы?
— Ну конечно, — так же счастливо ответил ему я.
— Хорошо быть мертвым, — задумчиво пробормотал Цукерл.
— Еще как, господин фельдфебель.
— Штурмфюрер!
— Я хочу сказать — чудесно быть мертвым, господин штурмфюрер. Мы с вами видели много смертей, вывозили смерть, поливали ее бензином и сжигали, а потом закапывали. Теперь — наш черед. Думаю, это справедливо.
— Конечно, — охотно согласился Цукерл. — Ведь сказано же: «каждому — свое».
Стояла прекрасная тихая ночь, но мне пришлось извиниться перед Цукерлом и спуститься вниз, к своему телу, потому что мне как раз всаживали в задницу те отвратительно-болезненные уколы, после которых по позвоночнику в мозг поднималась жаркая волна, будившая меня и вызывавшая зеленую горькую рвоту.
Я открыл глаза и с трудом прошептал: «пить». Похоже, пришел конец моему мучительному скольжению по льду и сладостным ночам в компании болтавшегося в петле Цукерла. Я удивленно огляделся и увидел над собой расплывающееся лицо ребе бен Давида.
— Я жив? — с трудом прошептал я.
— Наверно, — ответил ребе. — Мертвые не задают дурацких вопросов.
— Но ведь я был мертв.
— Почти, но не совсем.
— Думаю, совсем. Моя душа покинула тело и наблюдала за происходящим с высоты башни, вместе с повешенным Цукерлом.
Ребе тихо рассмеялся.
— И что же она видела, твоя душа, с высоты?
— Все. И меня, и тебя, и врачей… И ангела в белом, с белым нимбом и крестом на груди, который приходил, чтобы забрать меня.
— Ай-яй-яй, Изя! Тебе снились христианские сны!
— Это был не сон, — не сдавался я.
Ребе сморщил лоб, что-то вспоминая, а затем спросил:
— А лицо у ангела было черным?
— Не знаю, я не обратил внимания.
— Потому что у ангелов с хлопковых плантаций Миссисипи черные лица. У твоего ангела даже имя соответствующее: сестра Эйнджел, сержант санитарной роты.
— Сестра Эйнджел… но если все так, то почему я был одновременно и здесь, и на башне?
— Это был сон твоей души, Изя. Просто сон — для укрепления духа. Потому что каждому смертному не чужда суетность, каждый хочет оставить по себе что-то вечное и непреходящее — если не пирамиду, то хоть бессмертную душу. Но даже пирамиды грабят задолго до конца вечности. Мне жаль, но после смерти не остается ничего. Ни у людей, ни у червей — все они подчиняются единому закону жизни. Это сказал Экклезиаст. А теперь спи, мой мальчик, повешенный Цукерл больше не потревожит твои сны.
Прошло много времени, прежде чем я проснулся в очередной раз, чувствуя себя уже гораздо лучше, и спросил бен Давида:
— Когда мы с тобой вернемся в Колодяч?
Ребе помолчал, явно, колеблясь, говорить ли мне это, а затем все-таки сказал:
— Изя, ты должен долечиться в больнице. Сестра Эйнджел о тебе позаботится. А в Колодяч я вернусь один. Пока — один.
— Ты меня здесь бросишь?
- Замыкая круг - Карл Тиллер - Современная проза
- Летний домик, позже - Юдит Герман - Современная проза
- С носом - Микко Римминен - Современная проза
- Дневник моего отца - Урс Видмер - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза