брат, Артемий, глядя на старшого, хоть и силился брать с него пример в твёрдости чувств, но силы кончились – и он заскулил по убиенному отцу, весь ломаясь в теле. Упал на лавку, уронил руки на стол, а на руки – голову. И – о чудо! – во дворе в тот же миг подняли скулёж собаки, а следом послышался вой и на женской половине, точно вся домашняя животина, какая ни есть, тайно прильнула к щелям светлицы, слушала, дыхание затаив, обмерла, а теперь дала волю горю…
– А ну, молчок все! – гаркнул Андрей Оковалов на весь дом так, как ещё ни разу в жизни гласа не возвышал. – Думать буду!
И тотчас всё в доме страхом замерло.
Немало времени Андрей сидел, как окаменелый, прижав бороду к груди. Только десница его, тяжко лежавшая на столе, то сжималась в кулаке, скребя пальцами по столешнице, то разжималась и вздрагивала.
Отлились думы Андрея Оковалова, поднял он голову. Посмотрел сначала на неподвижного Ганса, потом – на Тараса.
– Теперь я тут всем отец и хозяин! – возгласил Андрей и вновь – на весь дом: – Меня слушать!
И тотчас, понизив голос, занялся распоряжениями:
– За отцом сам поеду. Ганс, посылай Яна в Тушино – он хитрый, пускай с земляками побает, пускай прикроют, когда подъеду, не дадут ляхам воли. С его десятком и поеду. А ты здесь своих на стороже держи.
– Яволь, герр Андрий! – по-военному принял приказ нового начальника командир немецкой наёмной сотни.
– И я с тобой, братец! – отозвался Артемий, смазывая рукавом слёзы со щёк.
– Здесь вместо меня остаёшься за старшего! – суровей некуда повелел Андрей младшему. – Слыхал? Все под Богом ходим. Может, и мне там кончину принять придётся. Тогда ты уж вместо меня тут всем отцом и хозяином станешь! Уразумел?
Артемий оцепенел от таких слов и рот разинул.
– Рот закрой – ворона влетит, – ничуть не шутя рек Андрей и протянул младшему брату перстень отца, отданный Тарасом. – Вот! Храни отцову печать зеницей ока, пока не вернусь!
Артемий принял на горсть отцов перстень и тотчас бережно сжал его ручками, точно пойманную птицу. И только одеревенело кивнул.
– Теперь тебе скажу слово, козачок, – обратился Андрей и к Тарасу. – Вижу, полюбился ты нашему убиенному тяте, а отцов глаз не лжет. Ты бы и утечь с его перстеньком мог, да на него и трёх коней, добрых аргамаков, купить на смену своей бахметке. Однако ж нашему убиенному тяте честь воздал. Значит, верно тятя баял: всем ты полезен, и совесть у тебя добра. Доверие моё есть к тебе. Готов мне послужить? Не обижу.
Уж, конечно, не о службе стал раздумывать Тарас, а полыхнул разумом и сердцем лишь о том, чтобы поближе к несчастной Елене оказаться и быть.
– Готовий я завжди, батько Андрій![45] – так и выпалил он.
Нашёл силы на улыбку Андрей Оковалов:
– Какой я тебе батько? Сирота, что ли, сам?
– Так і є, сирота я, батько мій давно згорів в степу[46], – не моргнув, отвечал Тарас.
– Тогда, сирота, тебе доверяю я истинную зеницу ока своего, – расправляя плечи и словно наливаясь спокойной уверенностью, сказал Андрей: – Как тятю отпоём и погребём, так отправлю я свою сестру Елену с немецкой сотней на Троицу. Нечего ей в доме нынче оставаться – в беде и горе. А там, в Сергиевой обители, в тиши да благодати, за ней королева Старицкая присмотрит, её крёстная… – И вновь, уже с хитрецой, улыбнулся Андрей. – Пускай теперь нам в тягле потрудится, тятя ей довольно серебра за письма к князьям датским да принцам ссужал… А тебе велю быть при сестре на время пути вернейшим слугою и рабом!
Слава Тебе, Господи! Только того и надо было Тарасу!
– Готовий я завжди, батько Андрій! – вовсе встрепенулся он и поклон кинул низкий.
Зацепился за невольную радость Тараса Андрей:
– Ты-то, козачок, губу-то не раскатывай! За одно слово срамное-хитрое Ганс из тебя душу вышибет. А уж тронешь Елену: на кол – и довольно!
– Та хіба можна і срамную думку мати?! – честно выпучился Тарас, мешая слова наречий. – Гріх і пекло![47]
– Ладно, поверю! – махнул рукой Андрей Оковалов. – А Ганс проследит. Я бы с ним и послал Елену, да негоже доброму воину девичьи прихоти в дороге исполнять, то не его дело, – хитро разделял и властвовал молодой московский купец. – Тебя, шустрого, для того и беру. И нянек при ней не пошлю – обузу и тяжесть лишнюю в повозку. Надо живо до Троицы долететь. Тебе ей, сестре нашей, кисель варить и родниковую водицу на ручки лить. А свыше того – ни-ни! – И Андрей погрозил пухлым, не похожим на угрозу перстом. – Вернёшься – доложишь обо всём. Все мзду добрую получат, не поскуплюсь, как и тятя наш убиенный.
Так умело Андрей Оковалов намекнул обоим – Гансу и Тарасу – друг друга окорачивать своим бытием и, ежели что, донести друг на друга без зазрения совести.
– Ну, довольно с вас. Идите с Богом, – сказал Андрей.
Уже в дверях услыхал Тарас, как стал молиться тот, встав пред образами:
– Упокой, Господи, душу раба твоего убиенного Никиты, за Веру и Отечество живот свой положившего…
Горестное путешествие Андрея в тушинский стан обошлось без беды. На удивление, пособили тушинские немцы-наймиты, уважавшие убиенного купца и за стать, и за знание их наречия, а особенно за то, что привозил из Москвы самое отменное пшеничное вино, по-ихнему «руссише шнапс». Они все высыпали на место убийства и сберегли и тело, и главу Никиты Оковала, а на обратном пути его старшего сына в Москву сопровождали повозку-катафалк почти до самых врат. Вкупе вышло три немецких роты – не всякого полковника так провожают.
Никиту Артемьева Оковала хотел было отпеть ещё в тушинском стане сам тушинский патриарх Филарет, но гетман-паскуда Рожинский, папская курва, разъярился, светя опухшим, свёрнутым рылом, затопал ногами. Грозил спалить шатёр походной церкви вместе с патриархом. Ляхи-гусары окружили патриаршую избу по его приказу.
Да и бес с ним, Рожинским! Чудесно, с чувством и слезою отпел Никиту Оковала тот самый батюшка, у коего купец Смоленскую икону Божией Матери выменивал для Филарета. И слово о купце сказал доброе, про «имя его в летописях земли Русской, пусть и не писаное, да ангелами небесными читаное».
Бабы на церковном погосте, на родовой да крайней землице Оковалов, безудержно ревели, а дети Оковала держались строго, слёзы прижали, хоть и бледнели сердечной мукой. Елена тоже держалась под стать братьям, но трижды оседала в обморок, и ее отливали родниковой водой. Когда настал её черёд к венчику