храмом гетман-католик Роман Рожинский со своим ляшским ротмистром и несколькими пешими гусарами. Словно обходил он рассветом владенья свои.
– А, гость, ранняя птица! – стал он подходить к купцу, узнав о его появлении у тушинской патриаршей вотчины от своих шустрых соглядатаев и, по обыкновению, решив про сие важное посещение разведать сам. – Что ж к своему-то не идёшь? Он-то поближе будет, и костёл у него побольше.
Распрямился купец, замер на миг, замер конёк его.
– Здоров будь, гетман! – спокойно и даже дружелюбно отвечал купец Рожинскому. – Где ж ты костёл-то на Москве отыскал, не обознался ли?
– Ты почто тут в такую рань? – пропустил мимо уха обидный вопрос Рожинский, ещё путавшийся в своих верованиях.
Никита Оковал спокойно, обстоятельно поведал о цели приезда и кивнул в сторону храма-шатра:
– Вон, гетман, у вашего тушинского предстоятеля теперь спроси – он подтвердит, а икону святую, коли потребуешь подтверждением слов моих, он предъявит и покажет.
Искоса глянул гетман на полевой храм и зябко повёл плечом. И ус его, вздёрнутый по-ляшски, задрожал от поползшей на левую щёку усмешки.
– Ушлый ты, москаль-гость, – выцедил из себя гетман. – Чуешь, чье благосленьице крепче будет. Наш-то из бояр вышел. А ваш-то кто? Бают, из беглых казаков. А может, его и сами казаки выгнали за подлость какую. То-то он теперь и мутит Москву супротив истинного царя, коему истинные казаки и служат верно. А как до дела-то дойдёт – так он не в поле с саблей, а скок лягушкой в какой-нибудь скиток на болоте, только его и видали. Так что ты ему передай мои слова. Так и передай: мол, истинный казак и гетман Роман Рожинский говорит ему, беглому казаку Гермогенке, или как его там: отыщу – не спущу.
Слова-то «истинного казака и гетмана» Рожинский уже через плечо бросил, отходя прочь со своей, с гусарской, свитой.
Смотрит Тарас уже не на гетмана, а на Никиту Оковала и дивится: перед ним другой человек столпом каменным стоит, и вокруг него, а особенно над головою, какая-то дымка вьётся, вроде как луговой рассветный туман.
Отмер купец. Пошевелил губами.
Ухом вострый, услыхал Тарас:
– Боже, милостив буди мне, грешному! Помяни меня, Господи, во Царствии Твоем!
Повернулся к Тарасу – другой человек и есть: словно крепче стал, шире плечами, лицо вытянулось, глаза горят.
Содрал купец с пальца перстень с алым камнем и сунул Тарасу:
– Вот, старшему моему передашь – он смекнёт, умнее меня растёт. И живо, живо тикай отсюда с Богом – прямо к Андрейке. Живо ж, велю!
Ещё на миг задержался купец, проверяя, кидается ли его гонец на конь. Убедился – и повернулся вослед гетману.
– Эй, гетман! – гулко крикнул.
Дрогнуло ляшского пёстрого фазана перо на шапке гетмана, остановился он, ушам не поверив. Поглядел сначала, не поворачиваясь, на своих гусар – не ослышался ли?
– Ты меня, что ли? – И сплюнул через то же плечо.
– А что, с тобою тут все гетманами будут? – дерзко грянул купец.
Тут уж повернулся гетман, а Никита Оковал не побрезговал – навстречу тому пошёл.
– Что-то, видать, я на старости слаб на ухо стал, – умело выигрывая время, опустил голос купец. – Не все как будто расслышал, что ты про святейшего баял.
– Неужто повторять мне велишь? – уж прямо оба уса затряслись над оскалом гетмана.
– Ладно, гетман, – подойдя на нужную дистанцию, как бы смягчил тон купец. – Что слышал, то и передам. А только скажу святейшему, что не истинный казак ты, а вор и нехристь. Вот тебе за святейшего, папеска курва!
И с тем ругательством на ляшском как закатит купец десницею оплеуху гетману.
Крепок в ногах и в тулове был гетман, а сам с ног слетел, и даже один сапог наполовину с ноги его съехал, а шапка и вовсе укатилась вдаль, заломав перо. Сперва гетман даже языком не мог ворочать, так его контузил купеческий лещ. Только хрипел.
Птичья, истинно голубиная легкость подхватила могучего Никиту Оковала.
– Вот грешки-то как потекли в землю, славно стекают, – успел и вздохнуть он легко, чуя, как горячие до ожога струи устремляются с него вниз.
А то уж ляхи-гусары со всех сторон секли купца сабельками.
И вдруг на миг купец Никита Оковал увидал себя со стороны – и сердце как-то чудно разом отдалилось от него и крикнуло издалека тёплой болью: «Прости меня, Алёнушка, не добрал я тебе приданого до княжьей груды!» А то ляхи-гусары, видя, что не валится купец от страшной сабельной порки, а все стоит на ногах, так и смахнули с него голову, самый высокий гусар и смахнул хлестким боковым ударом с оттяжкой.
Не видел купцова мученичества Тарас, мчась к Москве на своей Серке, но всё слышал и только, когда услыхал глухой удар в землю, обернулся: там, в тушинском стане, жестоко пинал голову Никиты Оковала папская курва Рожинский, и катилась голова под ноги встающему на дыбы купеческому коню, готовому повалить повозку.
Серка, и впрямь как собака, всегда знала, какова нужна обратная дорога: мчалась по Москве, как домой. У врат купцовой усадьбы соскочил Тарас с седла, стал колотить в них рукояткой сабли.
Отворил врата сам немецкий сотник Ганс, будто так и простоявший посреди двора в ожидании недобрых вестей. И дождался.
– Бiда, пане сотнику! – выдохнул Тарас и тотчас показал алый перстень. – Зарубали ляхи пана батька Микиту!
– Флюк! – Немец дернул всем лицом. – Форвертс![44] Ийдем!
Он схватил Тараса за шиворот и так приподнял его, что Тарас едва по воздуху не полетел, а перед ним, точно на скорой рыси у жеребца, замелькали длинные ноги немца.
Оказался Тарас в иной светлице, на половине Андрея. И вот уж как под тяжкой грозовой тучей, в последние мгновения перед шквалом, под кровлей большого купеческого дома в мёртвой воздушной зыби замерли четверо мужчин. Сидел один, теперь старший в доме – Андрей, Никиты Оковала сын. Тарас уж третий раз по твердой воле Андрея рассказывал тому, как все случилось в тушинском стане, как принял купец Никита Артемьев Оковал мученический венец во славу патриарха Ермогена.
Вот и Андрей Никитов Оковалов менялся на глазах у Тараса – скулы у него острились. Всегда розовый, в красноту лик бледнел сугубо, как будто на всю оставшуюся жизнь. Дебелость спадала.
Покончил Тарас рассказ, давно уж с болью думая об одной только Елене – что ж теперь с ней будет! Вот бы его, Тараса, приставили к ней верным стражем – он бы никому в обиду её не дал!
Меж тем тишина копилась грузом неподъёмным. Вдруг послышалось скуление тихое: младший