дома. Выглядел он ужасно – худой, с многодневной щетиной, все в том же костюме, в котором ходил в прокуратуру и который, кажется, так и не снимал. С ним явно было хуже и хуже, и Вера, не зная, что делать, наконец решилась обратиться к своей старой, еще со школьных лет, подруге, которая теперь работала врачом в психоневрологическом диспансере. Подруга приехала на следующий день, долго разговаривала с ними о Сергее, спрашивала о всяких подробностях: кто, откуда, где и как познакомились, для отдельного разговора увела Веру на кухню и только потом пошла к нему.
Была она у Сергея недолго и, вернувшись в комнату Александры, уже за чаем сказала следующее: сейчас все психдома буквально забиты больными, волна куда больше, чем в сорок пятом году. После десяти – двадцати лет лагерей адаптироваться к нормальной жизни трудно, связи разорваны, родных не осталось, а тут еще реабилитация, жизнь человеку дана одна, и каково ему, когда объясняют, что половину отняли неизвестно за что. У Сергея тот же шок, что и у других больных, но состояние очень тяжелое, сильная депрессия, и, если в ближайшие два-три дня не будет улучшения, надо госпитализировать. В областной психиатрической больнице у нее есть знакомый врач, работает он в отделении хроников, завтра она поговорит с ним и думает, что он согласится взять Сергея к себе. Никакого улучшения не было, и 29 марта Сергей по настоянию Александры и Ирины – сам он тоже этого хотел – был положен в больницу. Против госпитализации была только Вера. Весь день накануне отъезда и утро, пока они ждали машину, она провела у него, плакала, умоляла отказаться и не ехать.
Через три дня, в пятницу, Вера больше часа говорила с его лечащим врачом, и он сказал примерно то же, что раньше подруга. У больного глубокий шок, натура, по всей видимости, очень деятельная, шок парализовал ее, но организм продолжает вырабатывать энергию, выйти ей некуда, и она давит, разрушает его самого. Сейчас главное – вывести Сергея из этого состояния, тогда будет ясно, что делать с депрессией.
Три месяца Сергея усердно кормили разными препаратами, кое-чего добились, но до выздоровления было еще далеко. С июня дозы шаг за шагом начали уменьшать до поддерживающего уровня, и врач даже спрашивал его, не хочет ли он рискнуть – месяц пожить дома. Сергей отказался. Осенью ему снова стало хуже, и разговор о выписке возобновился только в июле следующего года. С июня по сентябрь, когда Сергей чувствовал себя лучше, он так же, как и другие больные, много гулял в маленьком, примыкающем к отделению садике и подружился с лежащим в том же отделении Ошером Натановичем Левиным.
Этот Левин когда-то был довольно известным художником. Ученик Машкова, он участвовал в двух последних выставках «Бубнового валета», и у нескольких московских коллекционеров, собирающих «Валета», я видел его работы. Это всегда цветы и всегда или только что распустившиеся, или уже увядшие. И еще одна странность: цветы Левина как бы порченые. В каждой из его вещей есть чужая ей деталь, ее ты и видишь первой, оттого ощущение, что картина сама тебя сбивает, мешает себя смотреть. Лучший в Москве знаток «Бубнового валета» Александр Николаевич Соколов, в коллекции которого есть пять работ Левина, говорил мне, что Машков называл эти детали «печатью Каина».
Все картины Левина, которые я видел у Соколова, датированы самое позднее серединой 20-х годов, и действительно, он говорил Сергею, что в конце двадцать пятого года уехал из Москвы в Белоруссию, в Кричев, город, откуда был родом. Назад в Москву он вернулся с пятилетним сыном, мать которого, кажется, натурщица, умерла от холеры, когда ребенку не было и трех месяцев, дальше он растил его один.
В Кричеве жили его отец и старшая сестра. Сестра Левина была незамужней, в детстве ожог изуродовал ее лицо, своих детей у нее не было. Еще в тридцатом году она хотела поехать к брату в Москву, увезти ребенка обратно в Кричев, или, если Ошер не согласится, остаться жить у него, но тогда умерла их мать, отец болел, и оставить его было нельзя. Только в тридцать втором году Левин после своей первой персональной выставки, очень неудачной, наконец послушался ее и возвратился домой.
Семья Левина принадлежала к одному из самых уважаемых в Белоруссии раввинских родов. Их прямым предком был знаменитый рабби Бэр из Меджибожа, любимый ученик Баал Шем-Това и один из основателей хасидизма. Отец Левина Натан, тоже хасид, был общинным раввином больше тридцати лет, пока в двадцать девятом году не оставил свое место из-за болезни. У него был тяжелый артрит, и он почти не выходил из дома. Раввинами стали и старшие братья Ошера Давид и Самуил, уехавшие из России еще до революции: один – в Палестину, другой – в какой-то западный штат Америки.
В Кричеве Ошер устроился работать в школу учителем рисования, часов у него было мало, и он все время проводил с отцом, тот очень скучал без старших детей, без учеников, без синагоги. Чтобы доставить отцу удовольствие, он снова, после пятнадцатилетнего перерыва, стал изучать Тору. В семье Ошер был младшим ребенком, и как младшего его баловали и любили, но всегда считали «шлемазл» – неучем и неудачником, а после того, как в восемнадцатом году он уехал в Москву учиться живописи, и вовсе махнули на него рукой. Теперь, когда он возобновил занятия, отец отнесся к этому с уважением, был с ним мягок, хвалил усердие и только говорил, что они шли бы куда быстрее, если бы он знал Пятикнижие наизусть.
Незадолго до смерти отца он сам это понял и, чтобы запомнить Тору, стал медленно, подряд, начиная с первого стиха Бытия, переписывать ее. За образец был взят изумительный по красоте свиток Торы, выполненный каким-то испанским каллиграфом и вывезенный из Испании после указа об изгнании евреев. Писал Ошер на больших листах толстой мелованной бумаги, но, так же, как испанский каллиграф, без огласовки и сопровождая текст Массорой Магной и Парвой. Сначала он почти рабски копировал буквы из свитка, но потом, когда вошел в работу, почерк его стал легче, линии тоньше и мягче, и отец, который успел увидеть страницы, написанные уже по-новому, их одобрил.
В середине тридцать четвертого года Ошер окончил Пятикнижие, с этого года ему стал помогать сын Илья, и они уже вместе к тридцать шестому году дописали Пророков. Левин считал сына очень способным, хотел, чтобы тот ехал учиться в Москву, списался с Машковым, но Илья отказался и в конце концов так и остался при нем, не идя дальше ученика и подмастерья.
Оба они, как и хотел отец, теперь знали все Писание, но Левина смущало, что ни в памяти, ни в молитве он почти не может отделить Слово Божие