Было, пожалуй, к лучшему, что я еще не знал «Штехлина». Так я позволил воздействовать на себя многозначительному пересказу истории Мелюзины, не особенно задумываясь о том, соответствовал ли он тексту романа, или рассказчица обогатила осознанно, а может быть, бессознательно то, что оставалось у нее в памяти, новыми чертами и нюансами. Тогда я смог научиться у своей собеседницы говорить о себе, не впадая в эксгибиционизм, и, конечно, в этих беседах узнал кое-что о любви.
Наши разговоры становились все дольше и, так мне сегодня хочется думать, все красивее. Но эта идиллия на балконе дома на Гюнцлерштрассе в Вильмерсдорфе внезапно закончилась. Изысканная жиличка съехала из комнаты, причем очень спешно, ее охватила паника. Причиной был страх, связанный с нами.
Несколькими месяцами ранее, осенью 1935 года, в Германии были приняты законы, окончательно отделившие евреев от остального немецкого общества, — имперское правительство отменило эмансипацию евреев. Под угрозой заключения в каторжную тюрьму на долгие годы «Нюрнбергские законы» запрещали заключение брака и внебрачные отношения между евреями и «арийцами». Все это было уже давно известно в 1936 году, осуждение евреев и неевреев за «осквернение расы» стало обычным явлением, газеты сообщали об открытых и жестоких издевательствах над теми, кого обвиняли в нарушении законов.
Тем не менее «арийка», женщина-фотограф с северогерманской наружностью, поселилась у нас без каких бы то ни было опасений. Потому ли, что она презирала национал-социалистов? Определенную роль могло играть и легкомыслие. Мои отец и брат тогда уже жили в Варшаве, но я еще был здесь, и меня могли обвинить в нарушении «Нюрнбергских законов», что обернулось бы бедой для жилички. Ее настоятельно предупредили, и она вполне обоснованно сделала выводы, покинув нашу квартиру на следующий же день.
Я снова встретил эту женщину только в 1952 году в Варшаве. Она жила в Восточном Берлине и была замужем за коммунистом, который в Третьем рейхе провел несколько лет в тюрьме. Теперь мы сидели друг против друга — она, работавшая уже не фотографом, а занимавшая какой-то пост в государственном аппарате ГДР, и я, окольными путями вернувшийся в литературу. В присутствии наших супругов, большей частью хранивших молчание, мы рассказывали друг другу о пережитом. Затем речь зашла о коммунизме, об отношениях между ГДР и Польшей, о наших разочарованиях и обидах.
Женщина говорила так же тихо, как и тогда, и мне казалось, будто она, как и в давние времена, тоскует о любви и счастье, будто она по-своему воплощает, как и тогда, эту тоску, оставаясь милой и привлекательной. Но теперь в ее облике явно проглядывали черты покорности судьбе. Внезапно она задала вопрос, который должен был удивить наших супругов: а как насчет Фонтане? Я ответил по-деловому, сказав, что его в Польше совершенно не знают, не переведена еще ни одна книга. Может быть, это скоро изменится, так как мне недавно удалось «пробить» польское издание его повести «Шах фон Вутенов». Правда, сказал я, это только начало.
Она кивнула с несколько иронической улыбкой. Она поняла, что я уклонился от вопроса, и повторила его, уточнив: она хотела знать, как я отношусь к Мелюзине. Этот вопрос мог показаться присутствовавшим оторванным от действительности или, по крайней мере, неважным, как, может быть, и мой ответ. И впрямь не знаю, — сказал я, — люблю ли я еще Мелюзину. Но при этом я знал, что никогда ее не забуду.
ДВЕРЬ В СОСЕДНЮЮ КОМНАТУ
Я не могу вспомнить имени этой женщины. Не знаю также, как ей пришло в голову пригласить меня на ужин. Может быть, она хотела сделать кому-то приятное — сестре или шурину. Ей, наверное, сказали, что поблизости живет молодой человек, который поистине страстно интересуется театром и охотно побеседует о ее опыте. Ведь она была актрисой.
В Берлине она закончила театральную школу, а затем получила ангажемент почти на два года — в Хильдесхайме или, может быть, даже в Брауншвейге. Позже она намеревалась отправиться в Ганновер, но из этого ничего не вышло. Уже наступил 1933 год, а она была еврейкой. Вскоре женщина вышла замуж за состоятельного коммерсанта, который не был евреем, но брак быстро распался. Теперь, в 1938 году, она жила одиноко и, как оказалось, совсем близко от нас — в квартире, обставленной красиво, хотя и без претензий. Так же она и одевалась — красиво, но без претензий. Облегающий светло-коричневый пуловер, голубой шейный платок, широкая темно-коричневая юбка — все казалось тщательно подобранным и тем не менее не было броским.
Ее рассказы о театре немного отрезвили меня. Я узнал, что на провинциальной сцене об искусстве и знать ничего не хотят, что там господствует рутина, что ни одна премьера не готовится в достаточной степени, что актеры должны постоянно учить новые роли, а новичкам приходится особенно трудно. Все это я уже знал. Вместо того чтобы внимательно прислушиваться к рассказу женщины, я интересовался, пожалуй, слишком явно, ее пуловером. Конечно, она заметила это, но я не смог оценить ее улыбку — была ли она поощряющей или отвергающей? Женщина сказала мне, что готовится к отъезду и скоро эмигрирует. Когда и куда хочу эмигрировать я? Сначала, сказал я не без колебаний, хочу получить аттестат зрелости и через два месяца это сделаю. Ну а потом? На дальнейшее, ответил я, планов у меня нет. Мне стало стыдно своей нерешительности. Женщину, очевидно, тронула внезапная немногословность юноши, до тех пор довольно речистого. Она дружелюбно сказала, что я, похоже, больше думаю о Шекспире, чем о своем будущем.
Мы оба замолчали, возникла несколько неловкая пауза. Чтобы прервать ее, я попросил собеседницу почитать мне что-нибудь. Не церемонясь, она сразу же согласилась, быстрым движением выключила лампу на потолке, немного передвинула торшер и молча стояла теперь перед камином в углу. Но молчала женщина недолго, выбрав текст, который показался ей подходящим для меня. Это была сцена юной возлюбленной, написанная девятнадцатилетним, — монолог молодой девушки из маленькой пьесы Гофмансталя «Глупец и смерть». Вот как он начинается:
Ты помнишь, как нам было хорошо?Из-за тебя наплакалась я после,Но и печаль со временем проходит.
Конечно, этот грустный взгляд возлюбленной в прошлое не свободен, скажем осторожно, от сентиментальности, он, конечно, не является образцом высокого литературного мастерства. Тем не менее я люблю эти стихи, как и «Корнета» Рильке. Всякий раз они захватывают меня вновь, и причиной тому — молодая женщина, от которой я впервые услышал их в полутемной комнате.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});