Что такое любовь? В 1991 году один немецкий иллюстрированный журнал попросил меня дать определение этому понятию, правда, состоящее только из одного предложения. Задача меня привлекла, но гонорар показался слишком уж скудным. Я сообщил редакции, что готов написать желаемое, но объем должен составлять по меньшей мере две машинописные страницы. Одно-единственное предложение на эту тему потребует гораздо больших усилий, так что уместен был бы гонорар, в пять раз превышавший предложенный. Следовательно, чем короче текст, тем выше гонорар. В редакции согласились. Я написал: «Мы называем любовью то крайне сильное чувство, которое ведет от склонности к страсти, а от страсти к зависимости; оно приводит индивида в состояние наподобие опьянения, временами способное ограничить вменяемость пораженного таким чувством. Это счастье, сулящее страдание, и страдание, которое осчастливливает».
Любил ли я эту Лотту? Наверняка сказать трудно, но впервые в жизни мой интерес к женщине вскоре перешел в растущую симпатию, в сильную склонность, которая, правда, еще не была страстью и не привела к зависимости, но которая занимала меня в неведомой до сих пор мере. Правда, я не был одурманен, но чувствовал, что такое любовь или, точнее, чем она может быть.
С ней, милой и несколько робкой женщиной-фотографом, я подолгу разговаривал, большей частью в ее комнате или на нашем балконе. Еще и сегодня меня удивляет, что она находила для меня так много времени. С чего бы вдруг? Может быть, потому, что оказалась в кризисе и нуждалась в ком-то, кто ее выслушал бы. Если Толстой чувствовал настоятельную потребность выговориться, он нанимал экипаж и приказывал целый час возить себя по городу. То, что ему было безусловно необходимо поведать, он и рассказывал — рассказывал извозчику. Так и я, вероятно, стал своего рода «извозчиком» для Лотты — ей нравились восприимчивость и любопытство шестнадцатилетнего юноши, были приятны его осторожные вопросы. Ей отнюдь не мешало то, что юноша, очевидно, восхищался ею.
Мне же льстило ее доверие. Все, что она рассказывала мне о своем прошлом или чаще то, на что намекала, я воспринимал как щедрый подарок. Я впервые ощутил, что рассказ о себе может быть неслыханным даром, таким, который уподобляется физической близости или приближается к ней. Добавлю, что эта Лотта воспринимала меня всерьез, как никто прежде, и без каких бы то ни было ограничений, относилась ко мне просто как к равному, как к взрослому. Я видел в этом признание, в котором нуждался, как, вероятно, большинство подростков, и которое облегчило мне изолированное существование. За это я был благодарен женщине. Я начал понимать, что любовь всегда связана и с потребностью в самоутверждении, что нет любви без благодарности. Она не должна возникнуть из благодарности, но ведет к ней или угасает.
Мы много говорили о литературе, в особенности об авторах французских и русских романов XIX века, которых она хорошо знала. Конечно, мы беседовали и о немецких писателях, часто о запрещенных тогда или, по меньшей мере, пришедшихся не ко двору — о Шницлере и Верфеле, о Томасе и Генрихе Маннах. Только через некоторое время мне бросилось в глаза, что ее внимание всегда обращалось на женские фигуры и эротические мотивы, шла ли речь о Стендале или Бальзаке, о Достоевском или Чехове. В этом, пожалуй, и заключалась тайна наших отношений — мы испытывали потребность говорить о любви, правда, по совершенно разным причинам.
Женщине пришлось испытать разочарования. Некоторое время назад она рассталась с другом или, как настойчиво подчеркивала, была вынуждена сделать это. Несколько позже ее оставил возлюбленный. Лотта искала утешения и защиты в литературе. А что же я? Я думал, что знаю о любви, располагая отличным, надежным источником. Из этого никогда не иссякавшего источника я мог черпать самые красивые и умные слова о любви, но только слова. Короче говоря, северогерманская блондинка шла от любви к литературе, я же хотел идти от литературы к любви. Так мы и встретились на полпути.
Но разговоры на балконе вновь помогли мне осознать, что мы, тихая женщина-фотограф и беспокойный гимназист, читая книги, хотели прежде всего понять самих себя. Так как мы оба искали себя, возникла общность, придавшая нашим диалогическим отношениям несомненную эротическую ноту, хотя и не сексуальную. Я никогда не коснулся женщины, с которой беседовал о любви в литературе, мне никогда и в голову не пришло, как Рудольфу Буланже, когда он думал об Эмме Бовари, мысленно раздеть ее. Мне было достаточно ее слов и взглядов, ее доверия и понимания. И чем отчетливее она, рассуждая о персонажах романов, — а говорила Лотта всегда очень тихо, — позволяла понять самое себя, может быть, даже обнажалась, тем более я чувствовал поучение и обогащение.
Прошло немного времени, и в наших разговорах всплыло, как мне кажется, неизбежно, имя, которое сразу же углубило и без того ощутимую интимность, — имя Фонтане. Тогда я знал только «Эффи Брист» и «Пути-перепутья», она же, напротив, почти все его романы. Но она быстро свернула разговор на единственное название, к которому возвращалась много раз, — «Штехлин». Ее интерес вызывал не юнкер Дубслав фон Штехлин, не его сын Вольдемар или другие мужские персонажи, а прежде всего Мелюзина, графиня фон Барби.
Уважаемая, рассудительная и умная Мелюзина уже была замужем, но брак пришлось довольно быстро расторгнуть. Как писал Фонтане, она была и замужем, и, вероятно, не замужем. Это звучит таинственно, но почти недвусмысленно, в этих словах содержится намек на сексуальную несостоятельность мужа Мелюзины, что должно было глубоко оскорблять и обижать ее. С этим обстоятельством, конечно, и была связана необычная сущность Мелюзины. Любя изысканность, она и воплощает ее. Тоскуя по любви и счастью, она, независимо от своего желания, пробуждает страсть как в мужчинах, так и в женщинах. Графиня — гордая женщина, сдержанная и исполненная вызова, трезвая и участливая. За подчеркнутой самоуверенностью Мелюзины скрывается, вероятно, не что иное, как неуверенность. Не эти ли противоречия и способствовали созданию ее шарма, усилили ее привлекательность?
Было, пожалуй, к лучшему, что я еще не знал «Штехлина». Так я позволил воздействовать на себя многозначительному пересказу истории Мелюзины, не особенно задумываясь о том, соответствовал ли он тексту романа, или рассказчица обогатила осознанно, а может быть, бессознательно то, что оставалось у нее в памяти, новыми чертами и нюансами. Тогда я смог научиться у своей собеседницы говорить о себе, не впадая в эксгибиционизм, и, конечно, в этих беседах узнал кое-что о любви.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});