выбрала румяное-румяное яблоко и приложила к моим бледным щекам: вот какой положено быть детской рожице. Что ж, они и были бы у нас такие, если б не война да не зло на земле.
А зло в ту военную пору и вправду непомерно росло. День ото дня чувствовали мы его все сильней. И нельзя было его обойти.
Вскоре пришло второе извещение из банка. Снова требовали от мамы уплаты процентов и просроченных взносов. Угрожали даже торгами.
Пока мама вертела в руках проклятую бумажку, мы все выспрашивали у нее, что такое торги.
— А это… — она с трудом искала ответа, — а это, когда приедут чиновники из города, опишут все, что только можно… продать, после на торгах продадут другим людям. Останемся мы без крова над головой, без коровы в стойле, и, уж конечно, не видать нам ни капли молока. А самое страшное, что придется уйти из дому и впустить тех, кто купит его.
Мама, притихнув, стояла посреди горницы, взгляд ее был устремлен куда-то далеко-далеко сквозь замерзшее окно.
Мы тогда были еще совсем маленькие. Из слов многого не понимали, а скорей угадывали, как по картинке, по маминому печальному лицу. Я не любила горестных лиц, мне приятнее было смотреть на улыбки и глаза, в которых таилась лукавинка. Мама это знала и оттого так часто притворялась веселой. Но такое притворство убеждало еще только братика. Нас, старших, она уже не могла обмануть. Иной раз и нам, глядя на маму, становилось тяжко на сердце, и мы тоже пробовали включиться в эту игру, скрывая от нее свои детские горести. В такие минуты я чаще всего приглядывалась к Бетке и подражала ей. Она обычно сердилась, а мне это удавалось с трудом. Куда милей было, тесно прижавшись к маме, подбодрить ее нежным, любящим взглядом.
Когда мама прочитала бумажку из банка, Бетка просто позеленела от злости и сказала:
— Пусть хоть режут меня — ни шагу из дома не сделаю.
— Да, — кивнула ей мама, — милое дело задумали, отец на войне, а детей выгнать на улицу! Но тут хоть криком кричи с утра до ночи — ничего не поможет. Лучше нам пораскинуть умом. Пойду посоветуюсь к дедушке с бабушкой, а то, может, и дядя Данё Павков скажет дельное слово. Человек он бывалый, побродил по свету немало.
В эту минуту, как бы на мамин зов, вошел дядя Данё с починенным капнем для средней сестры Людки. Он подшил на нем подошву. Капец казался новехоньким, когда Данё поставил его в углу горницы у дверей.
Он тут же заметил наши вытянутые лица.
— Еще что стряслось? — спросил он. — Вид у вас, словно только что с креста сняли.
— А может, и хуже. — Мама шагнула к нему навстречу. — Банк прислал новое извещение, даже торгами грозит. Хуже всего, что нет денег.
Дядя Данё хорошо знает, каково человеку в таком положении. Испытал все на собственной шкуре. Вот так же лишился и дома и последней земли. Только ему было легче — детей не было.
— Что плохо, то плохо, — соглашается он, почесывая затылок.
— Нынче, должно быть, о хорошем-то и не слыхать, — замечает мама. — Но хотя бы подумали о тех женщинах, что маются всю войну без мужей с малыми ребятишками. Только им, видать, все одно. Только и знают: стреляйте, умирайте, страдайте. Ну, Данё, — она поглядела на него большими черными глазами, — скажите, что делать?
Он хмыкнул и огрубелыми пальцами снова поскреб в волосах, только теперь уже надо лбом, даже баранью шапку сдвинул на самый затылок, чтобы легче думалось.
— Что делать, спрашиваешь? М-да, тут такое приходит на ум, что каталажкой попахивает. В такие-то проклятые времена, пожалуй, иного выхода нет, как только ограбить кого и раздобыть нужные деньги.
— А я вот как рассудила немудрящей своей головой: схожу-ка я в этот самый банк да и попрошу их дать мне отсрочку. На коленях перед ними унижаться не стану, а скажу как есть, в каком я положении. Ведь они тоже люди, Данё.
— Да вроде бы должны ими быть, — соглашается он, — но, право, не знаю, уломаешь ли их. А твои-то что тебе говорят?
— Вот как раз к ним собираюсь. Денег у них тоже нету, я знаю. Да все же на душе полегчает, когда посоветуюсь с ними.
Мама тут же собралась и ушла к дедушке с бабушкой.
Данё Павков меж тем остался у нас, чтобы нас позабавить. Обещал рассказать нам сказку. Подсев к теплой печи, грел озябшие руки. Потом велел Людке принести от дверей капец, посадил ее к себе на колени и надел ей его на ногу.
— Хорош, — говорит Людка.
— А как же иначе! — Дядя поглаживает обувку по голенищу, чтобы доставить девочке радость.
— А теперь — сказку.
Мы пристаем к нему, не можем дождаться, когда он начнет рассказывать.
У Данё в глазах притаилась усталость: всю ночь, не смыкая глаз, он работал. Люди обносились до нитки, только и знай, ставь латку на латке. Известное дело: латаное тут же и рвется. Целый воз мог бы он этой дранины набрать — столько всего накопилось. Одна обувка хуже другой. Ведь это уже и не капцы, а так, решето какое-то. Не обувь, а ворох заплат. А главное, скоро и шить будет нечем. Ни иголок, ни ниток. Ладно еще, лен уродился. У кого есть, сучит дратву из самодельных нитей. А у кого нету — беда.
Вот о чем думает Данё, привалившись спиной к теплой печи. Дома-то особенно топить ему нечем. Хорошо еще, что может погреться у нас. Собственного леса у него нет, только так украдкой натаскает себе осенью чужого хвороста. А теперь в войну и обувь шьет состоятельным людям в обмен на дровишки, уж такой уговор между ними. Столько-то полешек за целые капцы, столько-то чурок за починку. А чтоб не умереть с голоду, в последнее время шьет, в основном, за муку, за картошку, молоко, а решится попросить сала, так уж и сам считает это особой дерзостью. Он хорошо знает, у кого что попросить и чем кому прореху зашить.
— Дядя