у груди руки, полутьму, которая скрадывала выражение наших обращенных уже к ней лиц…
— Я чему-то помешала?
ГЛАВА 20. НИКА
О, как же я проводила его взглядом. Как же врезалась им с разбегу в его спину, в разворот плеч, в затылок, как же схватилась им за короткие волосы, выбившиеся над воротником, как же зашептала глазами: «Ты же сказал, ты же только что сказал, что ты меня любишь, как же ты можешь сейчас уходить от меня с кем-то другим!»
Говорят, одно из самых страшных чувств в мире — чувство беспомощности. Оно сродни падению: если начал падать, то остановиться уже нельзя, иничегосделать нельзя, и остается только наблюдать, как задыхается от боли, которую ничем не унять, твой смертельно больной папа, как отец твоего лучшего друга, оглядев ничего не выражающим взглядом пятерых только что родившихся котят, собирает четверых из них в капроновый чулок и несет к приготовленному заранее ведру с водой, как пытаются уползти, каждая в свою сторону, две половинки разрезанного быстрой машиной ужа…
Когда Егор уходил, я падала.
Когда Никола, все еще непривычно широкоплечий и какой-то особенно мрачный с сигаретой в зубах, подошел ко мне, держа в руках мою сумку и пальто, я сидела за одним из пустых столиков летнего кафе и пыталасьхоть как-тоэто падение остановить.
— Я так понял, ты туда не вернешься. На. — Он поставил сумку на стол и подал мне пальто, и я оделась, бормоча какие-то ненужные никому из нас благодарности, пока Никола молча курил. — Пошли, Зиновьева. Отведу тебя домой.
Мой взгляд скользнул в сторону закрывшихся за очередной парочкой дверей «Ромео» и вернулся к нему. Выражение лица Жереха ясно говорило, что он в моих сердечных делах участвовать не намерен, но все-таки я не выдержала и спросила:
— Он… там?
Никола тяжело вздохнул и швырнул на покрывающую двор плитку сигарету. Искры брызнули снопом и тут же погасли.
— Да. — И, уже шагая со мной рядом к выходу за территорию кафе, через кованые ворота, за которыми начиналась улица, добавил: — Это же Ковальчук. Он же сознательный и не оставит свою девушку одну.
Сознательный. Привычно зазвенело в воздухе: то ли сарказм, то ли признание, то ли злость — никогда этого у Николы не понять. И ведь прямо не спросишь: приподнимет брови и еще более непонятно бросит: «а сама как думаешь?». И — а что остается? — думаешь сама.
Жерех всегда был такой странный; вроде и добрый и честный, пусть иногда и излишне прямолинейный, но в то же время какой-тобесючевысокомерный и себе на уме. Лапшин и иже с ним уже класса с восьмого стали казаться рядом с Николой лепечущими глупости младенцами, и, зная это, не особенно рисковали открывать при нем рот. Рисковал только Лаврик… и даже не то чтобы рисковал, но не мог удержаться и взрывался, как пороховая бочка, когда Жерех начинал что-нибудь вещать своим завсегда будто бы чуть снисходительным тоном.
— Никогда нормально не ответит. Каждый раз как будто одолжение делает, как будто услугу оказывает! — кипятился Лаврик, выплескивал раздражение, пока мы шли домой. — Начистил бы ему кто-нибудь один раз, чтобы на землю спустился!
— Никола нормальный. Просто своеобразный, — вступалась я, сама не зная, почему.
Не из-за того же дурацкого случая на восьмое марта, когда Лаврик и Егор чуть не подрались из-за меня с компанией пьяных парней. Мы ведь с Николой до этого почти не общались вот так, вне школы, но он мгновенно оценил ситуацию, оставил свою девушку и бросился на перехват. Я даже ему спасибо за это не сказала, но просто не решилась: в понедельник утром Жерех снова был высокомерен и неприступен, и я оробела и едва выдавила из себя «привет», когда прошла к своей парте.
— «Своеобразный», — Лаврик кривился так, будто съел лимон, каждый раз, когда слышал это слово. — Вечно вы, девчонки, вот такихсвоеобразныхзащищаете.
— У Ники есть причины его защищать, правда, Ника? — замечал ровным тоном Егор, и я косилась на него и умолкала.
Я не сразу тогда поняла, что Егору не нравится Жерех и еще больше не по душе мое вдруг проснувшееся к нему чувство благодарности. Узнала совершенно случайно, тогда же, когда сам Егор узнал о моих собственных страданиях по поводу Наили.
Неужели уже тогда это все у них началось? — спрашивала я себя, погружаясь в воспоминания, пока мы с Жерехом шли к моему дому, — неужели уже тогда?..
* * *
В том году лета почти не было. Говорили, что это какой-то циклон Эль Ниньо и глобальное потепление, из-за которого на территории России скоро установится вечная осень, и старики в тот год как-то особенно часто вспоминали зимы пятидесятилетней давности и лета — и говорили, что не видят таких зим и таких лет уже давно.
Потеплело только уже ближе к осени. Речку Ветлу — ее с легкой руки какого-то фаната Толкиена в то лето окончательно переименовали в Ветлянку — облепили отдыхающие, и Лаврик со своей Майей пропадал там целыми днями. Сегодня не было исключением.
Ника и Егор тоже были всегда не прочь посидеть на берегу реки и понаблюдать за закатом, но не в ту осень. Не после августа, когда Егор ее поцеловал. Не в дни, когда реальность расплывалась вокруг, а значение имели только Его или Ее слова и присутствие.
Так что они ушли от Лаврика и Майи, оставив их одних на высоком берегу, и пошли по тропинке, болтая о школе и скором походе на озеро и едва ли замолкая на минуту — лучшие друзья, ни дать ни взять, ну разве что за руки держатся, да иногда улыбаются друг другу уж слишком загадочно. Сумерки уже накрыли сизой марью небольшую рощицу, отделяющую деревню от Ветлянки, но Егор с Никой хорошо знали дорогу, да и был у них с собой на всякий случай верный друг — фонарик.
С фонариком было не страшно. Даже идти мимо деревенского кладбища.
— Ой, — сказала Ника вдруг, замедляя шаг и обрывая на полуслове рассказ о том, как сегодня на физкультуре у девочек тихая Кравцова вдруг едва не подралась с Арсеньевой из-за Жереха прямо во время игры в волейбол. — А это что такое, ты слышишь? Гитара как будто, да?
И, может быть, они не решились бы свернуть с дороги в окутанную мраком рощицу, если бы не женский голос, звонкий и сильный, вдруг запевший под гитару знакомые им обоим слова:
— Штиль — ветер молчит,
Упал белой чайкой