«…для русских, несущих наследие Византии в крови, национальные писатели до сегодняшнего дня остаются проводниками в морали, равно как проводниками в вере» (329), что и отличает, согласно убеждению автора, Россию от погрязшего в науках Запада, для которого «Русский роман» Вогюэ «продолжает и сегодня играть воспитательную роль» (337).
Любопытно, что темы геополитического воспитания Франции через «русские романы» не избежал в своем предисловии к книге профессор Страсбургского университета Л. Фрэсс, который известен трудами по творчеству М. Пруста. Правда, удерживаясь от того, чтобы прямо противопоставить христианскую мораль Вогюэ современной агностической культуре Европы, он больше сосредотачивается на уточнении перипетий рецепции «Русского романа» французскими писателями рубежа XIX–XX веков: речь идет в основном о братьях Гонкурах, А. Жиде и М. Прусте, которые, скажем мягко, не смогли оценить, «поливалентности темперамента» виконта-академика и самой его книги, что, по мнению французского ученого, и компенсирует сегодня «целостное» историческое исследование Анны Гичкиной (22). Впрочем, сохраняя верность историзму, Л. Фресс более реалистичен в своей оценке вклада Вогюэ во французскую литературу:
…Под пером Вогюэ рождается будущее произведение, полное осуществление которого дано будет увидеть писателям двух последующих поколений (26).
Однако на геополитическую составляющую биографии Вогюэ более всего работает послесловие, написанное А. де Гроссувром, французским публицистом, почетным председателем геополитической ассоциации «Париж — Берлин — Москва», тесно связанной с промышленными и военными кругами Франции. В своем тексте, напоминающем скорее манифест, А. де Гроссувр проводит нехитрую мысль, что Франции будет лучше жить осью Париж — Берлин — Москва, нежели под диктатом США, не останавливаясь перед тем, чтобы пропеть панегирик греко-славянскому миру:
Вот что мы можем прочесть между строчками Анны Гичкиной: «Дезориентированная, теряющая идентичность Франция вскоре начнет сближаться, если вернется к пророчествам Вогюэ, с Россией». Те части книги Анны Гичкиной, которые посвящены «Святой русской литературе», представляются мне особенно проницательными и необыкновенно глубокими. Она по-своему обнажает радикальную оппозицию между современным западным мышлением, восходящим к Возрождению, Просвещению, Французской революции, и русской традицией, неотделимой от православия. Такая констатация сливается с одной идеей, которая мне чрезвычайно дорога: в отличие от католицизма и протестантства, православие не растворилось в модерности. Православие сопротивляется, противится униформизации мира. Взгляните на сербов! Взгляните на греков! (347).
Наконец, среди подобных сопутствующих обстоятельств обращает на себя внимание навязчивая рекламная кампания, сопровождавшая публикацию биографии полузабытого во Франции литератора в СМИ правого или даже монархистского толка[184]. Разумеется, во всем этом нет ничего особенно предосудительного, если бы не режущая внутренний слух морализаторская интонация автора, особенно неуместная на фоне внутренних проблем сегодняшней Франции и идущая вразрез с задачами филологии. Словом, думается, что иному французскому читателю, особенно пристрастному к России, совсем нетрудно будет заподозрить за всеми этими тяжеловесными средствами продвижения книги «коварную руку Москвы», угроза которой лишь усугубляется помещенным на задней обложке фото автора — прелестной русской девушки.
Если говорить более серьезно, то следует полагать, что Гичкина попала в ту же ловушку, в которую в свое время загнал себя автор «Русского романа», задумавший через свои исследования русской литературы указать интеллектуальной Франции некий мистико-религиозный путь, следуя которому она могла бы преодолеть тот духовный кризис, что поразил сознание нации после Франко-прусской войны. Однако литератор-дилетант, которым оставался Вогюэ на протяжении всей творческой жизни, несмотря на членство в двух академиях — Французской (1888) и Петербургской (1889), не мог взять в толк, что политический кризис способен пойти во благо литературе, заставляя последнюю сосредотачиваться, искать внутренние ресурсы, стремиться к органичному возрождению, что в действительности и произошло во Франции рубежа XIX–XX веков в виде явления поэзии С. Малларме, П. Валери, Г. Аполлинера, прозы М. Барреса, М. Пруста, Ш. Пеги, философии А. Бергсона, остававшихся чуждыми как «русскому роману», так и проповеди Вогюэ.
Как уже говорилось, книга Анны Гичкиной представляет собой переработанную докторскую диссертацию, защищенную несколько лет назад в Сорбонне. Поэтому вместо увлекательного биографическо-филологического повествования читатель сталкивается с университетской риторикой, диссертационным разбиением на главы и разделы, изобилием пространных цитат, в основном из вторичной литературы, путаницей с источниками, немыслимой библиографией, автоматически перенесенной в книгу из диссертации, а также с необоримым стремлением автора столкнуть лбами литературу русскую и литературу французскую, достигающим пика в таких главках, как уже упоминавшаяся «Святая русская литература», «Русская литература XIX века как учебник морали», «Французская литературная культура: зачем искать вдохновения в России?», «Русская душа как ключ к пониманию русской литературы», «Франко-русский союз 1891 года» и т. п. Даже из этого почти последовательного перечисления названий глав второй половины книги следует, что личность автора «Русского романа» не особенно волнует автора биографии, занятой скорее общими местами культурно-политической риторики или тривиальными сюжетами литературоведческой пропедевтики, предназначенной для выпускников французских лицеев. Разумеется, следует уточнить, что формирование личности французского писателя более обстоятельно представлено в первых главах исследования, но даже там, в таких главах, как «Род Вогюэ. Одно из древнейших семейств Франции», «Эжен-Мелькиор де Вогюэ. Становление великого человека», «Встреча Вогюэ с Россией» и т. п., «поливалентный темперамент» французского писателя ускользает из-под пера биографа.
А ведь писать было о чем: сама жизнь этого нищего французского аристократа была своего рода авантюрным романом: не узнав счастья в отчем доме, насильственно лишенный общения с матерью-англичанкой, потерявший все средства к существованию, храбро сражавшийся с пруссаками в 1870 году, получивший ранение в ногу, попавший в германский плен, вкусивший ужасов Парижской коммуны и ринувшийся в чуждый мир в поисках литературной славы, Вогюэ был Растиньяком от изящной словесности, готовым на все ради приобретения символического капитала[185]. Даже злосчастная судьба «Русского романа», не оцененного, несмотря на официальное признание (геополитика!), авторитетными литераторами ни во Франции, ни в России, была предопределена этим аристократическим авантюризмом: проведя самые плодотворные годы своего существования на чужбине, виконт лишился естественного понимания особенностей эволюции литературной жизни во Франции; выступив со статьями о русских писателях, он представил ревнивым знатокам и ценителям русской словесности столь экстравагантное видение духовной сути России, что оно исподволь было списано на чуждость автора седым святыням. Таким образом, приходится утверждать, что вместо ответственного опыта постижения внутренних движущих сил и стечений исторических обстоятельств в существовании конкистадора «русского романа» жизнеописание Вогюэ выливается в пережевывание ряда общих мест и спекуляцию на культурных мифах. Чего стоит только главка о пресловутой «русской душе», где, будто на заказ, старательно перебираются «основные характеристики» оной: «превосходство чувства над разумом», «хаос», «византийство», «мессианство» и