его коллеги, преследовавшие литературоведческие задачи, были первыми, кто стал применять лингвистические методы к анализу звучащей художественной речи. По замечанию другого немецкого филолога В. Кайзера, Зиверсу удалось
привлечь внимание к живому звучанию языка и поэзии. Несколько притупившийся – в особенности у историков литературы и у стиховедов, привыкших читать исключительно глазами – слух снова стал восприимчив к особенностям живой, произносимой поэзии [цит. по Бранг 2010: 21].
Исследования эти касались как вопросов ритма (у Ф. Зарана), который, согласно «слуховой филологии», потенциально присутствует в печатном варианте стиха, так и вопроса об отношении речи к пению. Таким образом, эстетические категории (ритм, мелодия, гармония) оказались применены к языковому материалу художественной литературы.
Подход Зиверса был в дальнейшем подвергнут критике, в особенности представителями русской формальной школы, а также русскими лингвистами, занимавшимися звучащей речью. Члены ОПОЯЗа выражали интерес к «слуховой филологии». Так, Б. М. Эйхенбаум обращался к этому вопросу в докладе о «мелодике стиха», сделанном им в 1918 году в Государственном институте истории искусств [Эйхенбаум 1922]. Полемизируя с методами немецких «слуховиков», русский ученый при этом отмечает большой импульс к занятиям звучащей стихотворной речи, данный Зиверсом. Сам Эйхенбаум отходит от лингвистического ракурса звучащего стиха в сторону «мелодики» как части теории литературы.
Внимание к звучащей стороне художественной речи, проявленное Зиверсом, побудило русских исследователей слова организовать две институции, посвященные звучащей речи: Институт живого слова в Петрограде (1918–1923), преобразованный позже в Государственные курсы техники речи, и Государственный институт слова в Москве (1919–1925) под руководством В. К. Сережникова (см. [Живое слово 2015]). Научная деятельность по изучению звучащего стиха была развернута главным образом на базе этих двух заведений. Основной исследовательской задачей Института живого слова было создание теории звучащего слова на основе различных практик устного словесного творчества. С 1919 года лингвист С. И. Бернштейн начал собирать записи авторского чтения стихов, вошедшие затем в фонд его фонотеки.
После закрытия Института живого слова в 1923 году в Государственном институте истории искусств был открыт Кабинет изучения художественной речи, который также возглавил Бернштейн, продолживший записывать голоса поэтов и разрабатывать свою теорию звучащей поэтической речи [Бернштейн 2018; см. о ней Золотухин, Шмидт 2014].
Основные теоретические положения теории С. И. Бернштейна суммированы в диссертации Е. М. Князевой. Приведем их в сокращенном виде:
1. «„Закон исполнения“ в стихотворном тексте не заложен».
2. «Существует два типа поэтов – „декламативный“ (предполагает четкое представление о материальном звучании стиха) и „недекламативный“ (представление о материальном звучании стихов отсутствует) и, соответственно, две тенденции в поэтическом языке».
3. «Метрическое строение стихотворения не всегда определяет ритмику декламационную» [Князева 2012: 100–109].
Вопросам звучащей стихотворной речи посвящали свои выступления и ученые, изучавшие исполнительские искусства: В. Н. Всеволодский-Гернгросс (теория речевой интонации с применением музыкальных терминов), В. К. Сережников (музыкальные закономерности речи), Л. Сабанеев (аналогии между музыкой и речью). Результатом этих подходов, как резюмирует Е. М. Князева, стал «мощный импульс научному исследованию звучащего стиха с точки зрения лингвистики, поэтики и теории звучащего слова» [там же: 111]. От себя добавим, что изучение звучащей художественной речи не только продвигало вперед понимание языка художественной литературы в ее звучащей форме, но и шло в ногу с поэтическим экспериментом, а подчас и опережало его.
Исследования «языка революции» и практика «революционного языка» в литературе
Закономерно, что рождение теорий «живого слова» было вызвано общим революционным порывом раннесоветской словесной культуры. Рождение нового языка искусства в первые десятилетия ХХ века осознавалось и концептуализировалось как «революция» как у поэтов, так и у филологов, близких к футуризму. Ю. Н. Тынянов на примере В. Хлебникова отмечал связь методов революции литературной и революции исторической:
Хлебников потому и мог произвести революцию в литературе, что строй его не был замкнуто литературным, что он осмыслял им и язык стиха, и язык чисел, случайные уличные разговоры и события мировой истории, что для него были близки методы литературной революции и исторических революций [Тынянов 2002: 373].
Будучи, по Тынянову, «революционером слова», он предсказал в своей числовой поэме революцию реальную. Р. О. Якобсон утверждал, что у футуристов поэтический язык в силу своих фонетических и семантических особенностей становится «революционней» [Якобсон 1987: 274]). Другой участник «футуристической революции», Б. Лившиц, назвал одну из своих программных статей «В цитадели революционного слова», отметив в ней радикально новое отношение к слову у поэтов-футуристов [Лившиц 2006].
Октябрьская революция породила и особое направление лингвистических исследований – «язык революции». Так, Г. О. Винокур, защищавший творчество футуристов как языковых изобретателей, в статье 1923 года о «революционной фразеологии» выступает за языковую политику, ориентированную на преобразование языка, называемое то «революцией в языке», то «революцией языка»:
С моей точки зрения, возможна и такая языковая политика, которая ориентируется на революцию в языке. Но важно одно: революция эта должна мыслиться именно как революция языка, а не чего-либо иного [Винокур 1923а: 106].
Винокур предлагает строить языковую политику преобразований во фразеологии как новой науки о фиксированных словосочетаниях:
Фразеология революции оправдала себя. Вне этой фразеологии нельзя было мыслить революционно или о революции. Сдвиг фразеологический – соответствовал сдвигу политическому. Здесь были найдены нужные слова – «простые как мычание», – переход от восприятия которых к действию не осложнялся никакими побочными ассоциациями: прочел – и действуй! [там же: 110].
При этом, заботясь о культуре языка, Винокур критикует слишком закостеневший за пять лет вокабуляр революции и призывает его самого «революционизировать» и «рационализировать». Кстати, вероятно, он в том числе откликается на статью Ленина «О революционной фразе» 1918 года, в которой вождь революции нападает на тех, кто бюрократизирует новый революционный лексикон,