Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В своей речи помещик сожалеет о необходимости расставаться с крестьянами и уповает на встречу в загробном мире:
«Другого такого близкого соединения, какое я имел с Вами доселе, будем ожидать в будущей жизни, где не будет ни господина, ни раба. Один будет всех владыка и господь»[40].
Даже такое сочинение было запрещено, хотя его элегический тон и увещевания скорее рассчитаны были на обратный эффект: показать крестьянам невыгоды их раскрепощения.
Напуганная репрессиями цензура, слепо выполняла букву устава, не вникая в существо сочинений. После закрытия «Московского телеграфа» цензура стала еще более придирчива. Николаю I чудилась революция. Запрещались произведения и переводные, и оригинальные. В январе 1835 года министр просвещения сделал строгое замечание Московскому цензурному комитету за то, что он пропустил книгу Шатобриана «Король – изгнанник или жизнь герцога Бордосского с приложением подробностей о Парижской революции, известной под именем июльской и последствий оной»[41].
Напрасно цензор Болдырев оправдывался тем, что эти события уже были описаны в «Северной пчеле», ему было сделано строгое внушение, что в отдельной книге описание этих событий недопустимо. 25 января 1835 года была запрещена рукопись Ф. Кузьмичева «Ратник на Бородинском поле» под тем предлогом, что ратник – «крестьянский сын» и что в книге содержатся «неприличные» выражения[42]. Здесь же цензор Цветаев доносит, что он «поражен смелостью многих выражений» в статье «Права и сила царей» из книги Г. Л. Терека «Ручная книга истории древних государств» (перев. с немец.)[43], изданной Погодиным. Цензор Лазарев нашел «предосудительной» сказку «Иван-лапотник», напечатанную в «Московском наблюдателе»[44]. 3 апреля 1835 года был сделан выговор цензору Снегиреву за то, что он пропустил «Повести» Павлова, «и особенно «Именины»». Снегирев был предупрежден, что «при первой подобной оплошности он будет отдан под суд».
Тогда же у издателя Степанова решено было изъять виньетку: «Чудовище, «поражаемое кинжалом невидимою рукою», с эпиграфом: «Домашние дела». Даже у таких безобидных сочинителей, как А. Орлов, были найдены «либеральные» мысли. После ряда бесплодных попыток издать свои сочинения, А. Орлов обратился в Цензурный комитет с курьезнейшей просьбой: разрешить издать надгробные надписи, собранные им «на всех московских кладбищах»[45].
Попечитель Московского учебного округа Д. Голохвастов пользовался, по-видимому, неограниченной властью в литературном мире. Насколько это верно, подтверждает тот факт, что кн. Д. Львов, бывший издатель «Листка», в 1836 году даже написал стихи: «На возвращение из С-Петербурга в Москву его превосходительства г. Попечителя»[46].
Кроме этого, литература находилась под бдительным церковным надзором. В этом отношении напуганные цензоры проявляли излишнее усердие. Тот же Снегирев в 1836 году, например, удерживает две книги Г. Сковороды на том основании, что «в них встречаются мысли, клонящиеся к поколебанию учения Православной Греческой Церкви»[47]. Цензор докладывает: «На стр. 23 сочинитель говорит, что «человек не сотворен, а от бога рожден», на стр. 7, 10, 12, 13, 24, 27 поставляет монашество в грязном гнезде спершихся страстей препятствием ко спасению» и «говорит, что многие монахи могли бы лучше быть целовальниками». Снегирев берет под сомнение такое общеупотребительное понятие в литературе, как «гений»; он пишет, что Сковорода «на стр. 22 смешивает христианское понятие о Духе Божием с языческим».
Даже самые настойчивые просьбы об издании сочинений А. Полежаева встречали отказ. Так, в апреле 1838 года было запрещено его стихотворение «Урна» на том основании, что здесь те же стихи, которые встречались в его ранее запрещенной книге «Часы выздоровления»[48]. Эти попытки издать стихи Полежаева предпринимались Е. Барковым уже после смерти поэта, который скончался в январе 1838 года. И, несмотря на это, стихи его по-прежнему не могли получить доступа к читателю через печать. Барков, как свидетельствуют протоколы заседаний Цензурного комитета, пытался обмануть бдительных цензоров, заменив название рукописи. Так, уже через месяц, в апреле 1838 года «дворовый человек Евреинова Егор Макаров Барков», «по доверенности от автора» вновь представил в Комитет «Часы выздоровления», но уже под названием «Из Виктора Гюго»[49]. Это обстоятельство не укрылось от глаз цензуры, и Комитет принял по этому вопросу уже более радикальные меры через обер-полицмейстера Москвы, которому было направлено специальное донесение: «Г. Московскому обер-полицмейстеру. Московский Цензурный Комитет покорнейше просит Ваше превосходительство приказать, кому следует отобрать от дворового человека г. Евреинова Егора Макарова Баркова, живущего на Тверской улице в доме купца Лонгинова, сведения: по какому поводу и праву стихотворения Полежаева, которые приобщены были к числу запрещенных, и на основании Устава цензуры удержаны при делах Комитета, вновь под заглавием: «Из Виктора Гюго» представлены на рассмотрение»[50].
Егор Барков был мало осведомлен в тонкостях цензурной политики правительства и едва ли знал, что еще в начале 1835 года Николай I выразил недовольство стихами Гюго, появившимися в «Библиотеке для чтения» и назвал их «неприличными», о чем имеется соответствующая запись в журнале Московского цензурного комитета[51]. Поэтому стихи, поданные Барковым, вдвойне были «опасны» для цензурного комитета.
29 марта 1833 года цензор Цветаев донес, что он прочитал рукопись «Горя от ума» и не считает возможным ее издать; Цветаев указывал, что в 1-м и 2-м действиях «девушка» (Софья – Л. К.) ведет себя неприлично и нашел «странным», что эта пьеса шла уже в театре[52]; «Комедия была играна несколько раз на московском театре», – удивлялся Цветаев.
Вообще женские образы первых реалистических произведений русской литературы вызывали много нареканий со стороны поборников «светской» морали. Так, в рецензии на 7 главу «Онегина», помещенной в «Галатее» за 1830-й год, автор сетует на то, что «барышня (Татьяна – Л. К.) была в комнатах Онегина»[53].
б. А. С. Пушкин и цензура
В письме Вяземскому от 6 февраля 1823 года Пушкин благодарит его за «щелчок цезуре», хотя, по его словам, «она и не этого стоит». И далее он со всей откровенностью высказывает свое мнение о цензуре: «Стыдно, что благо роднейший класс народа, класс мыслящий как бы то ни было, подвержен само вольной расправе трусливого дурака. Мы смеемся, а кажется, лучше бы дельно приняться за Бируковых; пора дать вес своему мнению и заставить правительство уважать нашим голосом – презрение к русским писателям нестерпимо; по думай об этом на досуге, да соединимся: дайте нам цензуру строгую, согласен, но не бессмысленную – читал ли ты мое послание Бирукову? Если нет, вытребуй его от брата или от Гнедича». У Пушкина два «Послания к цензору», под которым имеется в виду цензор А. С. Бируков. Первое (о нем говорится в данном письме) написано в 1822 году. Оно начинается строками:
«Угрюмый сторож муз, гонитель давний мой,Сегодня рассуждать задумал я с тобой».
Пушкин рассуждает здесь о трудной работе цензора, вынужденного рассматривать «глупые стихи». Он пишет, что не собирается. «Цензуру поносить хулой неосторожной; Что нужно Лондону, то рано для Москвы».
Он говорит о том, что ввиду строгости цензуры обходились без нее и Барков, и Пушкин, и Радищев, «рабства враг», с другой стороны, при Екатерине «Хемницер истину с улыбкой говорил», «наперсник Душеньки двусмысленно шутил», писал сатиры «Державин, бич вельмож». «И никому из них цензура не мешала», – добавляет Пушкин, призывая цензора быть «умней», не ронять «священного» сана «гражданина». Во втором «Послании к цензору» (1825 г.), как и в письме к Вяземскому 25 января 1825 года, Пушкин выражает радость в связи с назначением новым министром народного просвещения А. С. Шишкова, по словам Пушкина, «честного» человека, «друга народа». К сожалению, эти надежды Пушкина не оправдались, так как Шишков ужесточил цензуру, введя новый цензурный устав, получивший название «чугунного». Пушкину лучше Вяземского понятна опасность коллективного выступления против цензуры. Он пишет ему в марте 1823 года: «Твое предложение собраться нам всем и жаловаться на Бируковых может иметь худые последствия. На основании военного устава, такой поступок приемлется за бунт. Не знаю, подвержены ли писатели военному суду, но общая жалоба с нашей стороны может навлечь на нас ужасные подозрения и причинить большие беспокойства… Соединиться тайно – но явно действовать в одиночку, кажется, вернее».
Конец ознакомительного фрагмента.
- Карпо Соленик: «Решительно комический талант» - Юрий Владимирович Манн - Биографии и Мемуары
- Гоголь в жизни - Викентий Вересаев - Биографии и Мемуары
- Чернышевский - Николай Богословский - Биографии и Мемуары
- КОСМОС – МЕСТО ЧТО НАДО (Жизни и эпохи Сан Ра) - Джон Швед - Биографии и Мемуары
- Это вам, потомки! - Анатолий Мариенгоф - Биографии и Мемуары