повторила она, и сердце ее сжалось, охваченное внезапной тоской.
Часть третья
ЧЕГО
ЗАПОЗДАЛОЕ
1.
— ЧЕ-ГО? — раздельно, повысив задребезжавший раздражением голос, переспросил Климентьев. — Опять полоскать горло этой дрянью? Ну уж нет. Избавь меня, пожалуйста, от этого счастья.
Какая неприятная у него привычка, когда он не в духе, произносить слова по-писаному, подумала Антонина Аркадьевна. Не «чево», а «чеГО», не «пожалста», а «пожалУЙста», не «щастье», а «СЧастье».
— Но Архип Семенович велел каждые два часа…
— Нету больше Архипа Семеновича! Приказал мне долго жить, однако же долго жить будет он, а не я. — Муж оскалил зубы в злой улыбке, но смеяться поостерегся — это могло вызвать приступ кашля. — Отлично его понимаю. Не хочет прослыть врачом, у которого мрут пациенты.
— Зачем ты так? Архипу Семеновичу просто понадобилось уехать, у него в Харькове дочь выходит замуж. Он передал тебя коллеге. Все говорят, этот Картузов превосходный доктор.
— Стало быть, le roi est mort, vive le roi. Посмотрим, что он мне пропишет. Врачи вечно отменяют рецепты своих предшественников. Это потому что каждый получает свою долю от собственного аптекаря. А теперь, Антонина, ради бога, оставь меня. Ты же видишь, я пытаюсь работать.
Климентьев повернулся на крутящемся табурете, и немедленно — Антонина Аркадьевна знала — забыл о ее существовании. Так происходило всякий раз, когда он погружался в музыку.
Было одиннадцать часов утра — время, когда медлительное раннеоктябрьское солнце после прохладной уже ночи прогрело золотистый воздух и можно было распахнуть окна без опасения простудить больного. Этим Антонина Аркадьевна и занялась, стараясь производить как можно меньше скрипа, чтобы не отвлекать мужа.
Аккуратно и даже нарядно одетая, с подколотыми кверху пепельными, как было написано в одной лестной рецензии, «дымчатыми» волосами, считавшая обязательным всегда, даже здесь, выглядеть безупречно, она с усилием, долго поворачивала своими тонкими, слабыми пальцами тугие шпингалеты, и окна все-таки скрипели, отчего она всякий раз замирала.
Рояль рокотал и звенел, срывался, опять приступал, как будто мелодия силилась взбежать по лестнице, скатывалась со ступенек и начинала подъем сызнова.
У Климентьева, знаменитого композитора, была последняя стадия чахотки. Сюда, на кавказское побережье, они переехали месяц назад из Ялты, где у них была дача, но Константином Львовичем овладела обычная для чахоточных непоседливость и мистическая вера, что где-то в ином месте будет дышаться легче. «В Ялте пахнет трупом, — говорил больной, — а я пока еще не труп». Они стали собираться в Швейцарию, но знакомый рассказал, что недалеко, под Таманью, есть курорт, где осенью совершенно женевский климат, и Климентьевы перебрались из просторного и удобного, с налаженным бытом, собственного дома на съемную квартиру в захолустном Ак-Соле, где Антонине Аркадьевне приходилось мыть ее чудесные волосы водой из колодца и ездить за чаем и шоколадом в город. Муж уверял, что здесь ему лучше дышится и пишется, но первое было неправдой, а второе Антонину Аркадьевну только пугало. Климентьев писал сонату, которая обещалась стать великой и которую он называл «Лебединой песней», говоря: дай Бог закончить, и тогда я сам скажу «ныне отпущаеши». Антонина Аркадьевна с ужасом следила за тем, как листы покрываются нотами; однажды ей вспомнилось вычитанное где-то название «Книга Жизни», и нотная тетрадь казалась ей этой роковой книгой, в которой вот-вот закончатся страницы.
Рояль доставили из Ялты — пароходом, а потом на гужевой телеге. Он выглядел в деревенской горнице инородным предметом, как сверкающий лаком гроб в жилой комнате.
Впустив в дом свежий воздух, Антонина Аркадьевна тихонько налила себе кофе из подогреваемого спиртовкой кофейника, села в углу и стала слушать, как пальцы больного то нервно, то нежно, то сердито извлекают из рояля звуки, заставлявшие волноваться ее сердце.
Больше всего в жизни Антонина Аркадьевна любила музыку. Она была певицей, обладавшей небольшим, но красивым, так называемым «камерным» голосом, и имела в Москве немногочисленных, но преданных поклонников, устраивавших ей овации и даривших цветы. По-настоящему счастлива она бывала, только когда пела на сцене, чувствуя, как ее несет волна музыки и как из зала изливается обожание публики. В Ялте, подле медленно умирающего мужа, и особенно здесь, в полубезлюдном Ак-Соле, она очень тосковала по Москве.
Музыка оборвалась в ту секунду, когда Антонина Аркадьевна отпила из чашки. В тишине раздался звук глотка, совсем негромкий, но Климентьев с его чутким слухом обернулся. Его до голубизны белое лицо исказилось раздраженной гримасой.
— Совершенно необязательно пить кофе с таким значительным видом! — воскликнул он сердито. — И потом, я чувствую спиной твой взгляд, он мне мешает!
Оскорбленная словами про «значительный вид», Антонина Аркадьевна вспыхнула, но в следующий миг сказала себе: он плохо себя чувствует и просто срывает это на мне.
— Хорошо, милый, я уйду.
Испытывая удовлетворение от собственной кроткой терпеливости, она встала, чтобы выйти, но подумалось горькое: он меня не любит и не ценит, он живет только своим несчастьем и музыкой, для меня в его душе места не остается. Следующая мысль была еще неприятней. «Но ведь и я его не люблю, — вдруг сказала себе Антонина Аркадьевна с безжалостной трезвостью. — Я люблю его как композитора, творящего великую музыку, но как человек он мне не близок, а как мужчина даже стал неприятен».
Сама испугавшись мысли, показавшейся ей предательством, она виновато обернулась от дверей и увидела, что муж смотрит на нее с жалкой улыбкой, совсем ему не свойственной.
— Прости меня, Цапа. Я сегодня не первой свежести…
У нее дрогнуло сердце. Он называл ее этим прозвищем в минуты нежности. Цапой