Шрифт:
Интервал:
Закладка:
-- Кому?
Тот, кто хлеб не видит, отвечает: "Ивану!" "Кольке!" "Танкисту!" Меня не по имени называли, а Танкистом. Я любил, когда меня так называли. Надо, чтоб человек чем-то гордился... Друг о друге мы знали все досконально. На виду смерти человек распахнут. Когда мне пришло первое, после годового перерыва, письмо от жены, это была общая радость. Из землянки в окопы примчались, крича: "От Лидочки письмо! "
Когда я раздобыл в немецкой землянке аккордеон, играл ребятам "Землянку", песню волнительную! "... До тебя мне дойти нелегко, а до смерти четыре шага". И запретного Лещенко. "Ах, Марфушенька, моя ты душечка..." Нас было восемнадцать гавриков. Значит, девять-десять всегда на месте. Хороший хор. Ох и орали-надрывались! Когда весело, когда со слезой...
Мы и немецкие песни знали. Слышали, как они голосят или насвистывают. От их окопов было в одном месте метров пятнадцать. Поняли, что и нас слушают, когда однажды они выкинули из окопа удочку, к которой была привязана пачка папирос, и проорали нам весело, с подковыркой: "Кому?! Кольке?! Танкисту?! На танке давай-давай!"
Развеселились, гады! До сих пор у меня хранятся маникюрные ножнички "золинген", из их землянки, когда ее подорвали. За все годы только один раз потребовалось наточить.
Иногда мне хочется повидаться с этими немцами, если кто из них в живых остался. Вспомнили бы одного сморчка, который то руку подставлял, то ногу, чтоб его подстрелили. А однажды вышел на бруствер и двинулся, как бы гуляючи, вдоль окопа. Из немецкого окопа прокричали весело: "Твоя воевать не хочет?" И весь немецкий окоп заржал. Встречали, видать, они таких... Ну, мы его за ногу да в окоп... Всех жалею, а его не жалею. А наш дядек-уралец по ночам снится. Спел я ему про землянку, его куда-то позвали, и вдруг взрыв. На мину наступил впотьмах. Ноги оторвало. А ведь казалось, забыл его, вовсе забыл...
Через день началась очередная атака на Ржев. Был на пути кирпичный завод с длинной трубой. Огонь был такой, что даже трубу разнесло... После Ржева нас осталось изо всей нашей землянки двое...
Ржев взяли почти что через год -- 3 марта, и тут как раз пришел приказ Сталина: всех специалистов -- в свои рода войск. Чудеса! Два года всех пихали в пехоту, хоть ты танкист, хоть моряк. Только через два года спохватились, когда осталось от специалистов ноль целых, хрен десятых. Немцы, видать, слыхали про нашу дурость, когда кричали "На танке давай-давай!" Дошутились, голубчики!
Вручили мне красавицу "тридцатьчетверку" в Нижнем Тагиле, на Урале.
Повезли нас, механиков-водителей, на "Вагонку", завод так назывался, в 101-й цех, машины получать, а нам совестно, сил нет. Ватники у нас рваные, электролитом сожжены. Скоты мы форменные.
На всех станциях меняли чистую одежду на самогон. Веселились. На фронт поедем -- новую дадут... Главное, непьющий я. А поддался стихии. Все тащат в вагон бутылки с самогоном. Если ты в стороне, вроде как ты жмот. Скупердяй.
Был тут у меня искус -- остаться в Нижнем Тагиле инструктором-водителем.
Но брата вспомнил, глаза его, когда он умирал. Да и не только это. Столько времени погубил в пехоте, а тут свои, танкисты. Выгрузили нас в каком-то польском городишке, объявили, что мы входим в 19-й севастопольский танковый корпус 52-й армии, которой командует Баграмян. А фронт ушел.
Лето в 44-м было такое, будто его война поджаривала. Люк открыт, когда на марше. Идешь -- ничего. Пыль за тобой остается. Остановился -- тут она вся твоя.
Лица от пыли черные. Меня только по зубам узнавали: у меня были золотые коронки. Ларингофон, который шею обхватывает, в такую жарищу застегивать -чистая мука. Договорились с командиром танка, что он мне команду подаст -ногой по спине. Если вправо повернуть, правой ногой врежет. Влево -- левой. Многие так договаривались, не я один.
Один раз только опростоволосился, когда дорога вдруг пошла на скат. Да крутой.
Нажал на горный тормоз, он у нас главный, а машина все равно скользит. Я уперся головой в танковом шлеме о броню, тяну на себя рычаги-фрикционы, справа дом побеленный, с другой стороны река. Куда лучше, мелькнуло, в дом или в речку? Такое ощущение, что держишь лбом свою машину. Все тридцать шесть тонн. Обошлось. Не заметил, правда, что сбил телеграфный столб. Огляделся, лишь когда командир ногой мне врезал в спину. Ну, это ничего.
В тот день и вступили в дело. С ходу раздавил две пушки. И начал свой "танец". Я машину в бою никогда прямо не вел. Всегда зигзагом... Ох, эти танцы-манцы! Спали, сидя в машине. Мотор раскаленный. Духота. А в хаты уходить запретили. Хутора. Кому-то из танкистов горло перерезали. Ты их освобождаешь, а они тебя бритвой по горлу. Что-то не так... Стрелок наш от жары да крови как обезумел. Увидел: какой-то парень метнулся -- заматерился и дал в ту сторону очередь. "Ты, что? -- кричу. -- Это ж не немцы! " "А, все равно, -- отвечает. -- Нас, русских, ненавидят". Еле уняли молодца...
Вторую ночь спали в канаве. На траве. Завинтили люк, чтоб никто танк не украл, и улеглись. Конечно, увидели б штабные, дали б по шее. Но, с другой стороны, сколько можно жариться, как на сковородке? Голова мутная, с такой и пропасть несложно...
Поставили на землю два кирпича, на них железную крышку от снарядного ящика, нарезали картошечки, которую тут же накопали... Стрелок убил приблудного бычка. Мы на стрелка наорали, но мясо взяли. Не пропадать же добру.
По правде говоря, опасался я его, нашего стрелка. Он был ординарцем у известного партизанского "бати". Рассказывал, как пленных отправлял на тот свет. Утречком появлялся у "бати" и прежде всего спрашивал, пальцем показывая, будто гашетку нажимает: "Работка есть?" Одичал от крови... Решил потолковать с ним, да не пришлось: наступал мой последний час.
Утром нас подняли возгласом: "Ребята, надо срываться! Тут пахнет нафталином!"
В пехоте, когда ситуация грозная, говорили: "Пахнет керосином!" Но танкисты всегда керосинчиком пованивают. Когда в столовую вваливались, все носы морщили: танкисты пришли... Теперь, значит, если опасность, кричали "нафталин"...
Я за пушку подтянулся, и прямо на свое сиденье бросил тело. Через лючок. Я не знал, что это было под Ригой. Лишь в санбате услышал, как врач сказал: "Жалко, ребята, не дошли до Риги". Денек был дымный. В этом побоище сгорело триста танков. Можно поверить... Когда из-за деревьев показалась "пантера", боком шла, я рванулся к ней. У "пантер" траки рубашкой прикрыты. Надо ближе подходить. Командир у меня был молоденький, закричал в восторге: "Есть! Врезали!" И в самом деле, "пантера" закрутилась на месте. Начала дымиться... Командир мой вошел в азарт, кричит, чтоб влево брал. А там нас другая "пантера" поджидала... Похоже, в упор нам врезали. Башня отлетела. Мне попало в голову. Лицо в крови. Ничего не вижу. Темно и жарко, как в парной бане. Я выбрался из машины, помчался, сам не знаю куда... Слышу:"Танкист, куда ты бежишь! Там немцы!" Я назад, и тут меня достала пуля. Упал, скребу ногтями землю. Дурацкая мысль в голове: "Помру на чужой земле". Как будто на своей -- легче... Поле. Рожь в рост человека. Свои танки и задавят... Но, видно, видели, как нас в клочья... Старшина-танкист подскочил, начал бинт доставать. Прошу его живот мне перевязать. Он в досаде: "Какой живот? Дай глаза перевяжу!" Позже оказалось, осколок мне вышиб переносицу. А живот и прочее -- это уж мелочи... Закинули меня на танковый мотор, на жалюзи. Километров двадцать громыхали до санбата. Я за скобу на башне держался из последних сил.
Всю ночь не спал. Думал о том, что это меня Бог наказал. И поделом, главное.
Вчера я полдня пехоту давил гусеницами. Когда остановился, на траках кровь, волосы, кости... Не вызвало это у меня никаких эмоций: только что убили наших друзей. Несколько ребят под деревом умирали. Глаза еще жили. А гимнастерки тлели, ордена в копоти. Сгорели пареньки безвозвратно...
Когда вылез из танка, вдруг просвистела пуля. Смотрю, немец целится. Я старый пехотинец, бросился на землю, вертанулся через плечо, вынимая пистолет, и достал немца... Он упал, я подошел, перевернул его носком сапога, у него кровавая пена изо рта. Взял его документы. Фотографий несколько. Жена, двое детишек. Что-то во мне человеческое проснулось. Война проклятущая!
Когда давил гусеницами, никакого сожаления не было. Давить безликую кучу -- это одно. А вот когда так человека убьешь, лицом к лицу... Терзало меня потом. Это мне возмездие.
В санбате кто-то, голос вроде женский, пощупал пульс, говорит: он еще живой. Потом слышу голос сиплый, пропитой: "У тебя, говорит, в пистонном кармашке часики золотые. Дай, парень, все равно помрешь..."
Лежу голый, озноб меня бьет. Думал, глаз у меня нет. Три месяца света белого не видел. Слышу опять женский голос: "Снимите чупрыну у этого жидочка!"
"Жидочка" добродушно сказали. Безо всякого зла. Первый раз в жизни, между прочим, жидочком меня назвали. А потом прорвало, как из гнилого мешка. Изматерят, и непременно "жида" вставят. Злило это меня. Главное, кто обзывал? Кто пороха не нюхал. Электрик на "России", отчаянный фарцовщик. Из Нью-Йорка шли -- колготки в огнетушителе возил. Торговки на Привозе.
- Ленинский тупик - Григорий Цезаревич Свирский - Публицистика / Русская классическая проза
- Прорыв - Григорий Свирский - Русская классическая проза
- Чёрный снег: война и дети - Коллектив авторов - Поэзия / О войне / Русская классическая проза
- снарк снарк: Чагинск. Книга 1 - Эдуард Николаевич Веркин - Русская классическая проза
- И в горе, и в радости - Мег Мэйсон - Биографии и Мемуары / Русская классическая проза