понял, что я нарочно молчал. Смекнул, что я за фрукт, и внутренне содрогнулся. А поскольку он в доме всему голова, и его настроениями невольно заражались и остальные (и мама Магда тоже), я почувствовал, что с этой минуты между мной и братьями и сестрами что-то вроде бы лопнуло и по шву разошлось.
По видимости, внешне все по-прежнему было пристойно. Со мной возились, играли, меня без нужды тетешкали кому не лень, брали с собой, позволяли приволочь со двора бревно и даже терпеливо выносили, когда я настырно лез к старшим с подсказками. Однако не только Василий, но и Тимофей, Люська, Федя и Клава, и подозреваю, что и Николай (он осенью пошел в первый класс), теперь понимали, что я скрытен, себе на уме, то есть человек с подкладкой, с рождения непоправимо испорчен, и в будущем от меня ожидать можно чего угодно.
— Гены, — вздыхал ученый Василий.
При общей матери за каждым из них значился свой отец, тем не менее Василий был твердо уверен, что гены такой женщины, как мама Магда, подавят в итоге любые мужские, и при всей внешней несхожести все ее дети выйдут во взрослую жизнь людьми единой породы, истинными братьями и сестрами по духу и крови. Как получилось на самом деле, еще надо проверить, но тогда причин сомневаться у меня не было никаких. Всех их отличали искренность, совестливость и безбрежная доброта. Я тоже мог быть искренним, совестливым и добрым, но только тогда, когда мне это выгодно. Для них жить жалостью, участием или любовью — как дышать, я же при этом еще и комбинировал, складывал и вычитал.
И все-таки, невзирая на то, что я выпадал, крест сей они бы несли столько, сколько потребно и надобно... если бы не одна печальная неожиданность.
Кончилась война.
Реформа.
В конце туннеля проглядывал свет.
Василий вот уже два года ездил учиться в город — нацелился закончить десятилетку и потом махнуть дальше.
Заневестилась Люська.
И тут — бац.
Мама Магда объявляет, что снова беременна.
Наш старшина неделю после известия ходил туча тучей. Чертыхался, что проморгал (последнее время он даже ужесточил надзор, подключил Тимофея, Клаву и Кольку, и вот все равно недоглядели). Туча тучей, а делать нечего. Что тут нового можно придумать? Собрался Василий с духом и предъявил маме Магде ультиматум: либо она не рожает, либо они сдают младшего (а это — я) в детский дом.
— Куда? Полна коробочка. Все, — по-командирски вышагивал он вдоль лавки. — Невозможно же. Куда?
Кончиком платка мама Магда снимала слезинки с виноватых щек.
— Заупрямишься, сам уйду, — продолжал он безжалостно. — Мы договаривались или нет? Обещала же. Никаких детей. Хватит. И так вон мать-героиня.
— Сынок, ну как отказать, — всхлипывала мама Магда. — Робкий весь, несчастный, столько лет под пулями, ни постирать, ничего. Как было не пожалеть?
— А нас ты пожалела? О нас подумала?
— Мы уж как-нибудь, сынок. Проживем. Где девять, там и десять.
— Сказанула — десять! Мы не мелюзга уже, думать надо! Люське вон замуж приспичило. Тимофею костюм подавай. Вымахали, только успевай поворачиваться. Бросить школу, когда год остался? Могу. А что изменится? Не видишь разве?
— Вижу, сынок. Как не видать.
— Что ж ты тогда делаешь, а?
— Пожалела.
И в плач.
— Заладила. Да не реви ты!.. Вот что, ма. Ты меня знаешь, слово мое твердое. Или ты делаешь, как я сказал, или я ухожу.
Мама Магда тянула ко мне дрожащие от горя руки.
— Ванечка, родненький. Иди ко мне, сладенький, миленький, пастушок мой золотой. — Я подошел и залез к ней в подол. — Ой-ой-оюшки, да что ж это такое-то, да как же я расстанусь с тобой, да как же я жить-то без тебя буду?
— Ну вот, — буркнул довольный Василий, — отпевать начала.
— Ванечка, родненький, пирожок ты мой сладенький, ненаглядный мой, репка ты моя сочная...
— Ничего, ма, — мне никак не удавалось увернуться от ее необъятных губ. — Васька, как всегда, прав. Вы, простите, на каком месяце?
— Что ты?
— На каком вы месяце?
— Не знаю, сынок. На третьем, а то, может, и больше.
Я качнул кудрями. Я принял решение (первый настоящий поступок в моей жизни) и очень был доволен собой.
— И аборт, как я понимаю, не в ваших правилах.
— Сохрани, Христос, сынок. Не в моих.
— Значит, и обсуждать нечего. Не плачьте, пожалуйста. Даже интересно — детский дом. Столько слышал. Вы же навестите меня там?
— О чем разговор, — пробасил Васька.
— Ну и чудненько.
Мама Магда смотрела на меня мокрыми глазами, и говорили они больше, нежели любые слова.
— Я думаю, тянуть не следует. Завтра и отправимся, идет?
Я упивался своей жертвенностью — чувство новое для меня, острое — мне казалось, что я сейчас выше, сильнее других.
— Иээх! — Василия вдруг проняло. — Братья и сестры! Наряжайтесь во все самое лучшее, тащите на стол все, что есть! Закатим прощальный ужин!
3
Назавтра рано поутру Василий привел одолженную у скупого соседа лошадь. Запрягли в подновленную телегу (взяли у другого соседа).
Я возражал, но меня все равно нарядили в поношенный костюм (сняли с Николая).
С братьями я прощался за руку, сестричек просил наклониться и целовал в прохладные гладкие лбы.
Изольда ревела белугой.
Мама Магда расстелила телогрейку, и мы устроились на телеге рядом. Василий, не садясь, взял вожжи.
Поехали.
Я немного помахал оставшимся и отвернулся, чтобы не травить душу. В пять лет я впервые узнал, что значит расставаться с теми, к кому привык, кого, может быть, полюбил. Расставаться навек.
Жизнь наша — разлука, страдания и печали, и путь мой — избавление от них... Постепенно. Шажок за шажком... К жалению и любви.
В дороге, под говорок несмазанных колес, неожиданно сложилась молитва — нескончаемо длинная, как наша дорога, угловатая и неловкая, но близкая моему сердцу — напористая и очищающая меня и по сей день в тяжелую минуту.