дискурса и в каком контексте ей предоставляют возможность проявить себя.
Первое предложение напоминает (как будто это необходимо) о том, что «Записки из подполья» – художественное произведение: «И автор записок и самые “Записки”, разумеется, (курсив мой. – Л. Б.) вымышлены». Это условие предопределяет следующий аргумент Достоевского, а именно: несмотря на то, что первая часть текста, озаглавленная «Подполье», представляет собой художественный дискурс, она актуальна для современной жизни вообще и, в частности, обусловливает появление Человека из подполья: «Тем не менее, такие лица, как сочинитель таких записок, не только могут, но даже должны существовать в нашем обществе, взяв в соображение те обстоятельства, при которых вообще складывалось наше общество». Тезис о неизбежности основывается на готовности читателя согласиться с оговоркой об «обстоятельствах, при которых вообще складывалось наше общество».
Необходимо обратить внимание на последовательность аргументов во втором предложении. Во-первых, говорящий представляет себе сообщество единомышленников (логическое ударение здесь делается на слова «наше» и «общество»). Во-вторых, дается лишь намек, а не объяснение того, какие именно обстоятельства сделали появление Человека из подполья неизбежным историческим событием[68]. И в-третьих, исторический процесс укладывается в два слова «вообще складывалось», дающие широкую, хотя и расплывчатую картину условий, сделавших неизбежным возникновение Человека из подполья как типа. Конкретных подробностей не приводится; это будет сделано в первой и второй главах. Но мы по крайней мере знаем, что появление Человека из подполья не было случайностью. Породившая его историческая ситуация начала складываться в 1840-е годы, когда в России был в моде немецкий идеализм, и возникла в ту эпоху, когда на авансцену вышла радикальная интеллигенция 1850-х– 1860-х годов[69].
Если предположить, что введение написано от лица имплицитного автора (не Достоевского, как полагают некоторые), и если, используя детерминистский подход, определить антигероя текста, то этот автор стоит на позициях, противоположных тем, которые, как определил Скэнлэн и другие, занимал Достоевский. Безусловно, от чего-то придется отказаться. Это «что-то» – предположение, будто введение написано от лица единого имплицитного автора.
Первая ахиллесова пята теории единого автора может быть представлена графически:
Как только мы согласимся различить два разных голоса, слышных в первых двух предложениях вступления, мы можем спросить себя, не слышны ли где-то еще другие голоса. Начнем опять читать сначала (о чем взывают многие фикциональные предисловия Достоевского), пытаясь услышать новые интонации, цитаты или аллюзии на других авторов и их тексты[70]. Внезапно первое предложение начинает выглядеть совсем по-другому. Оно содержит заметный кивок в сторону Гоголя и в нем даже заметны черты двусмысленного стиля Человека из подполья. Первое предложение, в котором указывается, что «Записки» – художественный текст, выглядит достаточно недвусмысленным. Если «Записки, разумеется, вымышлены» (курсив мой. – Л. Б.), разве надо об этом напоминать читателям? Это отвлекающий маневр и, если вспомнить предисловия Гоголя, оно исполняет несколько функций, в которых заметное место принадлежит пародии и сатире.
При повторном анализе введения к «Запискам из подполья», начиная с первого предложения, мы обнаруживаем, что все далеко не так однозначно, как нам казалось сначала. Такое признание вынуждает нас обратить внимание на каждое слово, каждую фразу, каждый оттенок речи. Например, поворот в четвертом предложении: «Это – один из представителей еще доживающего поколения», – выглядит как сарказм, намекающий на то, что «нашему обществу» было бы лучше обойтись без этого поколения. Слова «как бы» в пятом предложении тоже выглядят странно: «В этом отрывке, озаглавленном “Подполье”, это лицо рекомендует самого себя, свой взгляд и как бы хочет выяснить те причины, по которым оно явилось и должно было явиться в нашей среде» [Достоевский 1973в: 99]. Мы обнаруживаем саркастический подтекст, скрывающийся за тем, что при других обстоятельствах показалось бы сухим указанием на трудности, которые Человеку из подполья приходится преодолевать в попытке осмыслить свое возникновение. Дело в том, что он не хочет объяснить себя, но как бы хочет. Это «как бы», в свою очередь, показывает в ином свете использование слова «разумеется» в первом предложении. Различив эти оттенки речи, мы сочтем правдоподобным наличие во вступлении третьего голоса (говорящего то саркастическим, то ироническим, то сатирическим тоном), что расширяет его голосовой диапазон сильнее, чем это виделось по результатам анализа первых двух предложений.
В этом свете третье предложение заиграло новыми оттенками. В нем также сочетаются голоса вымышленного редактора, сатирика и детерминиста. Они, соответственно, произносят сценические ремарки, подмигивают аудитории или напыщенно разглагольствуют. Например, предвидя реакцию гипотетического читателя, который хотел бы узнать более подробно о мнении рассказчика (или рассказчиков) пролога относительно возникновения типа Человека из подполья «в нашей среде», вымышленный редактор отвечает: «Я хотел вывести перед лицо публики, повиднее обыкновенного, один из характеров протекшего недавнего времени». Глагол «вывести» говорит о новой тактике. Если представить себе значение этого глагола буквально, говорящий желает «вывести перед лицо публики, повиднее обыкновенного, один из характеров протекшего недавнего времени» (курсив мой. – Л. Б.). Вместо глагола «вывести» повествователь вполне мог бы использовать синонимы: «представить» или «описать» своего персонажа. Однако «вывести» – глагол движения, и эта метафора реализуется автоматически, вынуждая Человека из подполья предстать перед нами, будто на сцене. Как подсказывает русский глагол, его вывели на показ нам, чтобы он сыграл свою роль.
Как мы должны понимать ремарку «повиднее обыкновенного»? Какому уровню дискурса она принадлежит? Она может принадлежать вымышленному повествователю. Однако вполне возможно, что она вышла из-под пера имплицитного автора – Достоевского. Если это авторская персона, то в этом месте вступления возникает четвертый голос – голос имплицитного автора (того, который, по-видимому, подписал примечание)[71].
Водрузив, таким образом, Человека из подполья на трибуну, с которой тот произносит свою ошеломляющую нас исповедь, редактор-повествователь снова описывает его, как и ранее, нейтральным тоном: «Это – один из представителей еще доживающего поколения». Если не брать в расчет пренебрежительное «еще доживающего поколения», важно заметить, что Человек из подполья выводится здесь как представитель некоего множества; тем самым подтверждается то, что он не только типичен (в том особом смысле, который Достоевский придает этому слову в своем творчестве), но он – существо, которому благодаря доведению до абсурда основ образа мысли, который тогда господствовал в обществе, стали ясны логические и печальные последствия. Таким образом, личность Человека из подполья, которая является предметом его рефлексии, включается в многочисленную группу людей (о существовании которой сам он, возможно, не подозревает). Это парадоксальным образом превращает его в представителя – типичного и, совершенно точно, не единственного. Если сила заключена в численности, то