особую и, так сказать, гражданскую роль и любил эту роль до страсти, – так даже, что, мне кажется, без нее и прожить не мог. Не то чтоб уж я его приравнивал к актеру на театре: сохрани боже, тем более что сам его уважаю.
Тут всё могло быть делом привычки, или, лучше сказать, беспрерывной и благородной склонности, с детских лет, к приятной мечте о красивой гражданской своей постановке. Он, например, чрезвычайно любил свое положение «гонимого» и, так сказать, «ссыльного». В этих обоих словечках есть своего рода классический блеск, соблазнивший его раз навсегда, и, возвышая его потом постепенно в собственном мнении, в продолжение столь многих лет, довел его наконец до некоторого весьма высокого и приятного для самолюбия пьедестала [Достоевский 1974а: 7].
Не поздоровится от этаких похвал! Постоянные оговорки рассказчика («так сказать», «некоторый») сами по себе указывают на его двойственное отношение к человеку, которого он так долго уважал. Развеивая наши последние сомнения, Антон Лаврентьевич продолжает свое описание, сравнивая Степана Трофимовича с Гулливером среди лилипутов – сравнение нелестное ни для самого Верховенского, ни для его паствы[82]. На протяжении всего введения рассказчик сам опровергает свои высказывания о самолюбии Степана Трофимовича. Указывая на свою двойную роль как действующего лица (в прошлом) и хроникера (в «настоящем»), Антон Лаврентьевич пишет:
Я только теперь, па днях, узнал, к величайшему моему удивлению, но зато уже в совершенной достоверности, что Степан Трофимович проживал между нами, в нашей губернии, не только не в ссылке, как принято было у нас думать, но даже и под присмотром никогда не находился. Какова же после этого сила собственного воображения! [Достоевский 1974а: 8] (курсив везде мой. – Л. Б.).
В ходе этого разоблачения Степана Трофимовича двойственные чувства Антона Лаврентьевича к нему образуют лейтмотив:
Он искренно сам верил всю свою жизнь, что в некоторых сферах его постоянно опасаются, что шаги его беспрерывно известны и сочтены и что каждый из трех сменившихся у нас в последние двадцать лет губернаторов, въезжая править губернией, уже привозил с собою некоторую особую и хлопотливую о нем мысль, внушенную ему свыше и прежде всего, при сдаче губернии.
Уверь кто-нибудь тогда честнейшего Степана Трофимовича неопровержимыми доказательствами, что ему вовсе нечего опасаться, и он бы непременно обиделся. А между тем это был ведь человек умнейший и даровитейший, человек, так сказать, даже науки, хотя, впрочем, в науке… ну, одним словом, в науке он сделал не так много и, кажется, совсем ничего. Но ведь с людьми науки у нас на Руси это сплошь да рядом случается [Достоевский 1974а: 8][83].
Даже попытки Антона Лаврентьевича найти в Степане Трофимовиче какие-то положительные черты терпят крах, о чем свидетельствует саркастическое замечание о русских ученых – характерная для творческой интеллигенции банальность, которая не может послужить Степану Трофимовичу оправданием.
Пребывая в замкнутом пространстве замечаний рассказчика, мы встречаем голословные утверждения (возможно, высказанные невольно), которые намекают на то, как нам лучше всего относиться к его хронике. Когда он заявляет: «Уверь кто-нибудь тогда честнейшего Степана Трофимовича неопровержимыми доказательствами, что ему вовсе нечего опасаться, и он бы непременно обиделся» [Достоевский 1974а: 8], мы оказываемся намертво привязанными к дискурсу Антона Лаврентьевича. Он зачастую пользуется доказательствами, которые не бесспорны и даже могут быть опровергнуты. В конце концов, читателям трудно отрицать сведения, достоверность которых может подтвердить только сам рассказчик. Их можно лишь поставить под вопрос. Мало о чем можно судить с уверенностью.
Туниманов выделяет три нарративные стратегии, которыми пользуется Антон Лаврентьевич: выступая в роли хроникера, он пользуется методом каталогизирования; в описаниях сцен, произошедших в его присутствии, Антон Лаврентьевич прибегает к парафразам; в тех сценах, где рассказчик блистает своим отсутствием, господствует описание без объяснений или комментариев (Туниманов это называет «сценическими ремарками») [Туниманов 1972]. К этому следует добавить диалоги – услышанные рассказчиком, реконструированные на основании сведений, которые Антон Лаврентьевич, как он заявляет, получил из неназванных источников, или воссозданные с опорой на интуицию[84]. В своем всестороннем анализе «Бесов» Владив перечисляет тридцать девять сцен, которые произошли в отсутствие рассказчика, но которые он сумел описать, воссоздав диалоги, место действия и даже жесты[85]. Эти сцены происходят во второй и третьей частях романа и являются наиболее проблематичными с точки зрения критерия достоверности для реалистического текста, что лишает их статуса заслуживающего доверия источника. Важно, что рассказчик заранее предупреждает нас об этом. Полностью дестабилизируя нарратив, они, пожалуй, могут являться самым авангардным элементом в эксперименте Достоевского с нарративным дискурсом в «Бесах». Как впоследствии вспоминает рассказчик в своем введении:
Не знаю, верно ли, но утверждали еще, что в Петербурге было отыскано в то же самое время какое-то громадное, противоестественное и противогосударственное общество, человек в тринадцать, и чуть не потрясшее здание. Говорили, что будто бы они собирались переводить самого Фурье [Достоевский 1974а: 9] (курсив везде мой. – Л. Б.).
Из этой цитаты видно, что Антон Лаврентьевич не брезгует распространением слухов. Однако, полагаю, большее значение имеет степень, в которой неизвестное и непознаваемое фигурирует в его дискурсе. Дело не просто в слухах и откровенной реконструкции сцен на их основании. Это, как говорит Холланд, попытка Достоевского найти надлежащие средства для изображения явлений разложения в обществе с формальной и эстетической точки зрения[86]. Вопреки мнению Ивана Карамазова, факты, по-видимому, не имеют значения, особенно если у тебя есть скрытые мотивы для контроля над нарративом.
Основные впечатления, которые мы выносим из первой части Главы первой / «Вместо введения», – это манерная никчемность, мягкотелый либерализм, многословная пустота, возвышенные мечтания и романтическое позерство, присущие наставнику Антона Лаврентьевича, Степану Трофимовичу. И мы узнаем это от рассказчика, который когда-то воспринимал Степана Трофимовича совершенно иначе, который его боготворил, вслушивался в каждое его возвышенное слово и увидел его истинную сущность благодаря «недавним и столь странным событиям, происшедшим в нашем городе». Оказывается, согласно необъективному дискурсу рассказчика во введении к роману, эпитеты «недавние и странные» едва ли соответствуют постигшей город катастрофе, которая нанесла смертельные удары стольким его жителям и потрясла самые основания восприятия реальности рассказчиком. Как подсказывают постоянные намеки во «Вместо введения», это повесть о глубоком разочаровании, грехопадении как объекта первоначального внимания рассказчика (Степана Трофимовича), так и самого Антона Лаврентьевича, который был одурачен бессмысленными мечтаниями, введен в заблуждение наивностью и пребывал в неведении, когда под самым его носом замышлялись и осуществлялись убийства и поджоги. Это важнейший момент, к которому мы ниже вернемся