Ни о чем не жалею.
(Что делать? Отправить телеграмму? Как ей, наверное, одиноко.)
Запись 22: Так тебе и надо!
Расскажу с самого начала. День вышел очень суматошным, главным образом из-за утреннего происшествия.
Значит так, утром я проснулся от навязчивого, горького запаха лака для волос. В моем сне шипели и извивались змеи, но на самом деле то был звук баллончика.
Я сказал:
– Боря, это нарушает правила общежития. Делай это в душевой.
Он пальцами аккуратно дотронулся до зализанных, блестящих волос, улыбнулся отражению в зеркале и в этот момент очень напомнил свою маму.
Боря бы, наверное, такому сравнению не обрадовался. Родителей он не любит, хоть и очень на них похож.
Я проснулся рано, но Боря – еще раньше. Володя и Андрюша еще спали.
Я думал о мамином письме, странном, каком-то диком. А вдруг мне его написала незнакомая женщина, которая только притворилась моей мамой? Вдруг это какое-то вредительство, какой-то саботаж? Но достойного обоснования для этой мысли я найти не мог.
Это моя мама так написала. И что папа ее не любил, и что она со мной поступила дурно. А я так не думаю!
Папа ее любил, и со мной она поступила правильно!
И эти крысы, почему она так убивалась? Это же крысы, и всё. Они вредители, переносят болезни, портят проводку.
Я сказал Боре:
– Дышать невозможно.
– Ну так не дыши.
Я сильно закашлялся оттого, что Боря решил сдобрить свою прическу еще одной порцией лака.
– Как думаешь, Жданов, что это ты такой чувствительный мальчик? Ребята, вот, спят себе. Или, думаешь, они уже умерли?
– Не говори так!
Боря тихонько засмеялся, потом сказал:
– А, собственно, почему?
Я молчал.
– Говоришь так, как будто смерть – это что-то плохое, – сказал Боря.
– А разве нет?
– Ты со своей красной тетрадкой, – сказал Боря, – так носишься, потому что боишься помереть и ничего после себя не оставить.
– А ты?
– А я – фейерверк! – сказал он. Потом Боря широко зевнул и поставил баллончик с лаком на тумбочку.
Мне стало совсем плохо, и я решил выйти на балкон подышать. Было совсем раннее утро, краски еще казались тусклыми, и все выглядело синеватым: кипарисы, и далекая столовая, и крошечная библиотека. Розы в клумбах на этом фоне становились особенно красными.
Воздух был свежий и прохладный, тянуло морем, издалека, призрачно, как во сне.
Я подумал, что не забуду теперь этот запах и что он несомненно отпечатается в моем разуме. Море – благо, которое должно быть доступным всем гражданам. Есть, наверное, в Космосе планеты, где море так огромно, что все могут в нем купаться, никуда не выезжая, не покидая свой дом.
Где-то далеко кричали чайки, было тихо, оттого я слышал их очень отчетливо.
Мои колени тоже вписывались в окружающий синеватый мир – гематомы еще не прошли, но стали менее интенсивными. Я прикоснулся к синяку на левой коленке и надавил. Боль была странной на фоне этого спокойного, тихого мира, неуместной, неловкой, но бодрящей и приводящей мысли в порядок.
Некоторое время на улице никого не было, и я почувствовал себя самым одиноким человеком в мире, хотя мои товарищи находились в комнате, которая начиналась прямо у меня за спиной.
Потом я услышал шум, шаги бегущего звучали настойчиво и громко, как это бывает утром в пустынном месте, и поэтому – тревожно. Наконец, в волшебной синеве появился Ванечка.
Он бежал очень быстро, я никогда еще не видел кого-то, кто бежал так быстро без особенной цели. Что цели у него не было, мне стало понятно не сразу. Он пробежал от первого корпуса до второго, а потом вдруг описал круг, затем еще один, еще один и снова.
Так делают потерявшие ориентацию в пространстве птицы, в этом есть нечто сумасшедшее и пугающее.
Я смотрел на него, а Ванечка, казалось, совсем не обращал внимания на внешний мир. Круги становился все у́же, и я понял, что Ванечка бежит по спирали. Наконец, он остановился в точке, которую избрал центром воображаемой спирали. Стоял, покачиваясь, будто пьяный.
(window.adrunTag = window.adrunTag || []).push({v: 1, el: 'adrun-4-390', c: 4, b: 390})
Я поднял руку, но почему-то не решился ему помахать.
Я всегда поднимаю руку высоко над головой, в пионерском приветствии, потому что оно символизирует превосходство общественных ценностей над частными. И вот я так поднял руку и стоял, а Ванечка покачивался. Наконец он резко запрокинул голову и, мне кажется, улыбнулся.
Вдруг тишину прорезал его смех, а потом Ванечка исчез из виду так же невероятно быстро, как появился.
Я подумал: хорошо, что кто-то еще не спит в такую рань.
А в скотобойни я не верю.
Максим Сергеевич проспал подъем. Когда я постучался к нему в палату, то увидел его лежащим в пижаме на кровати, с книгой на лице.
Он простонал:
– Уходи, Жданов. Моя голова! Какая мигрень!
На море мы не пошли, но он дал мне денег и сказал купить всем газировки. Очень ответственное задание, между прочим, самому сходить в город.
На завтраке я увидел Ванечку и Алешу. Они сидели за столом с красивой темноволосой женщиной. Женщина что-то очень экспрессивно говорила. У нее были огромные глаза, как у Ванечки, как у Алеши (единственное, в чем они похожи), и она все время улыбалась. Ванечка и Алеша нам помахали, а женщина посмотрела на нас и засмеялась.
За соседним столиком сидел мрачный мужчина с трясущимися руками (тот самый, похожий на персонажа Эдгара Алана По), а с ним девочка нашего возраста, бледная брюнетка с короткими волосами, я вдруг подумал, что она, наверное, пианистка. Ванечка все время к ней обращался, а она отвечала что-то коротко и краснела – это было очень заметно из-за ее бледности.
Это вряд ли было возможно, но я подумал: вдруг самая красивая девочка на свете тоже здесь?
Ее не было, и мне уже стало казаться, что она мне приснилась.
Впрочем, мысли о девочках, даже самых красивых, я смогу позволить себе, только когда стану служить обществу, потому что политическая сознательность всякий раз должна предшествовать любым другим чувствам.
Вдруг эта девочка, например, не любит нашу великую Родину? Или она вовсе вредительница? А вдруг она предательница? Или ей не нравятся звезды и красный цвет?
Нечего и думать о ней.
После завтрака я отправился за газировкой. К сожалению, за мной увязался Боря.
Я сказал ему:
– Тебя не отправляли.
А он сказал:
– Я кот, который гуляет сам по себе. Хожу, где вздумается.
– А надо – где скажут.
У Бори за ухом была сигарета, он ловко выудил ее, как фокусник, и закурил.
– Как ужасно, – сказал я.
– А что в этом такого уж ужасного?
– Вредно для здоровья.
– А не «по хуй» ли, что я курю, если мы с тобой все равно умрем молодыми?
Я сказал:
– Ты говоришь так, как будто мы умрем зря.
– А я разве говорю, что это плохо, что мы умрем молодыми? Не хватало еще стать старым. Старые люди ужасные и морщинистые, они такие отвратительные. Меня тошнит от старых людей, никогда не стану старым.
– Неуважение к старшим – признак нравственного упадка, – сказал я.
– А какое ж революционное свержение основ без неуважения к старшим?
Я сказал:
– Глупости. Отстань от меня.
– Это революция-то глупости?
– Отстань.
– Нет, Жданов, ты скажи.
– Ну что тебе сказать?
Мы шли вдоль белого забора, и Боря иногда ловко подпрыгивал, оттягивал ветки, и те хрустели, гнулись. Зачем без причины делать больно даже такому неразвитому живому существу, как дерево? Дерево дает тень и плоды, оно полезно.
Если молчать, подумал я, вероятно, Боря отстанет и уйдет. Ему просто станет скучно.
Впрочем, рассчитывать на это не стоило – Боря прекрасно умеет развлекать себя сам.
Он сказал:
– Ты в курсах, что мы с тобой в группе риска?
– Да, – сказал я.
– Может, мы сойдем с ума и умрем.
– Да, – сказал я. – Но попробовать стоит.
– Потому что у тебя такой нестабильный рассудок, крошка политрук! Ты такой впечатлительный!