Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы дать ответ на этот вопрос, нужно вспомнить, что позиция униатов, которым противостоял Максим, постоянно менялась. Во время прений Максима с его обвинителями в ходе процесса над ним эту переменчивость он охарактеризовал так: «Что определили в Главах [т. е. «одно Богомужнее действие»], то осудили в Экфесисе [т. е. запретили говорить как об одном, так и о двух действиях], а что определили в Экфесисе [одну волю], то упразднили в Типосе [когда запретили спорить о двух и одной воле и действии]» (RM 6). Эти изменения находили отражение в позиции, которую занимал Максим, привнося «реактивную составляющую» в его богословие.
Так, в период споров вокруг 7–й из Девяти глав Кира, речь шла о понимании формулы Ареопагита. Максим отвергал понимание «Богомужнего» действия как «одного», и Псифос, налагавший запрет на такое выражение, отвечал этой позиции Максима. Выражение «два природных действия» не было в это время для Максима значимым, поскольку и его оппоненты, униаты, признавали два природных действия во Христе; спор шел только о том, образуют ли эти два действия одно «Богомужнее».
В период 640–643 гг. Максим противостоял попыткам использования послания почитавшегося им во святых папы Гонория[1883] для обоснования наложенного Экфесисом запрета на выражение «две воли». Поэтому его целью было показать, что, говоря об одной воле, Гонорий говорит также и о двух.
Однако после 643 г. Максим (по указанным выше причинам) перешел на позиции жесткого (безальтернативного) диофелитства и диоэнергизма. С этого момента отрицание всех унитарных формул стало рассматриваться им как необходимое условие верности Халки- донскому определению о двух нераздельных и неслиянных природах во Христе. Сама идея запрета, наложенного в 647 г. Типовом на упоминание как одной, так и двух воль не была для Максима новой. Именно такое предложение высказал ему за два года до этого, во время диспута, Пирр, ссылаясь на то, что ни один из церковных соборов не провозглашал учения о двух волях: «…удовлетворимся только сказанным соборно и не будем утверждать ни одну волю, ни две» (DsP 30 °C). Тогда же Максим категорически отверг это предложение, указав на то, что исповедание во Христе двух природ (с которым Пирр не мог не согласиться) неотделимо от исповедания их воль и действий, так как в противном случае природы, как не имеющие воли и действия, оказались бы и несуществующими, ибо существование природы подразумевает наличие присущего ей действия, а для разумной природы — также и воли[1884].
Но вернемся к осуждению Типоса на Латеранском соборе. Впервые Максиму пришлось отстаивать это решение, еще когда он находился на свободе в Риме. В Изложении прения он рассказывает о посещении его монашеской кельи в Риме (вероятно, еще до Латерана, при папе Феодоре) представителем императора, асикритом Григорием, направленным «с приношением» и миссией к папе, чтобы склонить того к единению с патриархом Константинополя. Сам этот факт говорит о том, что в Константинополе знали и об авторитете Максима, и о его близости к папе. Но интересно и то, каким именно образом Максим опровергал в беседе с Григорием Типос, объясняя, почему папа не примет его.
Главным аргументом Максима был тот, что Типос смешивает свет с тьмой, т. е. вместе с замалчиванием ереси, замалчивает истину[1885]; далее Максим замечает, что такое замалчивание выливается в лишение воли и деятельности Самого Бога: коль скоро нельзя говорить о том, что каждой природе присуща ее воля и действие, то и Бог оказывается безвольным. То есть в целом линия аргументации здесь та же, что и в Диспуте с Пирром. Тот же аргумент мы встречаем затем и в Диспуте в Визии[1886].
Впрочем, и асикрит Григорий в беседе с Максимом в Риме, и другой представитель власти — патриций Епифаний во время диспута в Визии настаивали на том, что Типос не следует рассматривать как догматическое сочинение; по их мнению, это — императорский указ, носящий чисто дисциплинарный (или «икономический»[1887]) характер и не имеющий никакой иной цели, кроме прекращения споров, вводящих в соблазн «малых сих» [1888], и установления мира в Церкви и в империи (которая, к слову сказать, очень нуждалась в мире, поскольку находилась в тяжелейшем военно — политическом положении[1889]).
Тем не менее и Латеранский собор, и защищавший его позиции Максим отказывались считать Типос исключительно дисциплинарным документом, полагая, и не без оснований, что он служил сохранению в Константинопольский Церкви ереси монофелиства, которая Типосом (как личная вера) так же разрешалась, как и диофелитство. С современной нам секулярной точки зрения может показаться, что Запад (а вместе с ним и Максим) выступили против «веротерпимости». Следует, однако, иметь в виду, что предстоятели Константинопольский Церкви (тот же патриарх Павел, а потом сменивший его Пирр) сами были монофелитами (ведь еще недавно они поддерживали Экфесис); поэтому признание Типоса означало литургическое общение православных — диофелитов с еретиками — монофелитами, т. е. фактическое покрытие ереси и стирание грани между нею и православием. В Константинополе, вероятно, надеялись, не теряя плодов прежней унионистской идеологии[1890], охватить ею теперь с помощью Типоса еще и диофелитский Запад[1891]. Этот новый курс униатов и отверг Латеран, решения которого отстаивал Максим, отказываясь признавать Типос просто государственным законом, относящимся к здешней, временной жизни, а не к вечному спасению[1892].
Типос, по мнению Максима, касается в первую очередь дел духовных, за которые ответственна церковная власть; поэтому, вероятно, он отвергал обвинение в том, что анафема на Типос есть анафема на императора[1893]. С другой стороны, уже в беседе с посланным в Рим Григорием Максим настаивал на том, что император не должен вмешиваться в догматические споры[1894], поскольку в отличие от того, что говорил Григорий, считавший, что императорская власть наделяет ее носителя и достоинствами священства, Максим убедительно доказывал, что император — мирянин, и как таковой не должен вмешиваться в установление догматов[1895].
Итак, вопрос о Типосе оказывается тесно связанным с вопросом об отношениях между Церковью и государством и с возрождением в Византии VII в. идеи священника — царя, которую Максим не принимал как чуждую христианскому пониманию земной власти[1896]. Исповедание двух не сливающихся в одну природных воль во Христе оказывалось коррелятом утверждения Максимом неслиянности императорской власти и священства. Именно это, как показали споры вокруг Типоса (точнее, вся полемика с моноэнергизмом и монофелитством), как раз и нарушалось тогда в Византии, где государство порой использовало догматы в политических целях, а иерархи приносили православие в жертву интересам государства. В Константинополе, как мы знаем, исповедовались монофелитство и моноэнергизм, в то время как Рим, исповедовавший диофелитство и диоэнергизм, отстаивал независимость Церкви от государства в вопросах веры, т. е. стоял за четкое разграничение гражданской и духовной сфер.
Впрочем, есть основания предполагать, что римская точка зрения находила себе сторонников и в придворных кругах Константинополя. Например, из документа, перевод которого включен в настоящий том, следует, что родные братья Феодор и Евпрепий, дети Плутина, царского поставщика хлебных припасов, ученики Анастасия — апокрисиария, сразу после издания Типоса претерпели гонения за нежелание причащаться с признающими его (см. Comm 6). Как мы видим, здесь тоже не обошлось без влияния непосредственного окружения Максима.
После Латерана.Говоря о Риме как оплоте независимости Церкви в делах веры, следует заметить, что это имело и обратную сторону, как можно убедиться из политических событий, последовавших за Латераном. Как мы помним, осуждение в 645–646 гг. на африканских соборах царившей в Константинополе ереси дало формальный повод префекту Григорию отложиться от империи и провозгласить себя императором. После Латеранского собора нечто подобное произошло в Италии. Посланный императором Константом для ареста папы Мартина[1897] и приведения западного епископата к подчинению Типосу новый равеннский экзарх императора Олимпий, потерпев неудачу в этом предприятии (он приехал в самый разгар Латеранского собора и ничего уже не мог сделать), и к тому же, убедившись, что папу хранит Бог[1898], открыл Мартину, с каким заданием он был послан, и отложился от империи, очевидно, под тем же предлогом царящей в Константинополе ереси.