Ещё анекдотичнее звучит такая цензурная претензия: В сборнике «Советские ребята» помещено произведение со стихами такого содержания:
Дама сдавала в багаж:Диван, чемодан, саквояж,Коробку, корзинку, картонкуИ маленькую собачонку.
Дальше, по-видимому, в целях изобличения Наркомпути, стихи таким же размером передают, как собачка выросла в дороге.
Автор и произведение не названы, но ясно, что речь идёт о стихотворении С. Я. Маршака «Багаж», в котором была усмотрена клевета на наши железные дороги. Граф Клейнмихель во времена Николая Первого, когда началось строительство железных дорог, требовал, чтобы любая публикация, касающаяся деятельности Министерства путей сообщения, проходила в нём дополнительную предварительную цензуру (кстати, такие же требования предъявляло тогда даже Управление императорского коннозаводства — по своей части); теперь «честь мундира» всех ведомств защищали партийные идеологические структуры. Главной причиной «просчётов» в сборнике «Советские ребята» была сочтена та, что «писатели-коммунисты и комсомольцы к участию в сборнике не привлечены», в силу чего «для пролетарских детей сборник не приспособлен. Вообще в нём не чувствуется стремления сделать ребёнка общественником. Самым большим недостатком является то, что детская книга рассчитана на служилого (!) ребёнка. Необходимо решительно взять линию на выпуск книг для детей рабочих и крестьян».
Название, которое дал в 1935 году известному своему циклу стихотворений о животных в зоопарке С. Я. Маршак («Детки в клетке» с иллюстрациями Е. И. Чарушина, первоначально печатавшиеся в «Чиже»), звучит сейчас уже метафорически: и писатели, пишущие для детей, и дети-читатели оказались действительно в клетке, в загоне, отведённом для них тоталитарным идеологическим режимом. Удивительно, как это цензор не обратил тогда внимания на одно из последних двустиший цикла («Эскимосская собака»), которое могло вызвать, учитывая атмосферу Большого террора, совсем уже прозрачные аллюзии:
За что сижу я в клетке,Я сам не знаю, детки!
«Цензура» — запретное слово
В двадцатые годы авторам дозволялось — в ограниченных, конечно, пределах — касаться в своих публикациях деятельности Главлита и даже подвергать его критике. Однако конец эпохи нэпа означал прекращение не только каких бы то ни было нападок на цензуру в «открытой печати», но даже упоминаний этого слова. Не только слово «Главлит» изымается из обращения; самоё слово «цензор» объявлено табуированным («цензуры в Стране Советов нет!»), оно, применительно к советским условиям, подлежало искоренению в текстах и постепенно исчезло из разрешённого лексического обихода, заменяясь эвфемистическими терминами: «уполномоченный при издательстве», «политредактор», просто «редактор» и т. п.
Примечательна в этом отношении история публикации одного из рассказов Вячеслава Яковлевича Шишкова (1873–1945). В двадцатые годы писатель часто публиковал в журналах свои «шутейные рассказы», как он их сам называл, близкие по сюжетам и стилистике к рассказам М. М. Зощенко. Особую популярность завоевал уморительный рассказ Шишкова «Спектакль в селе Огры-зове». Позднее Шишков прославился как автор романа «Угрюм-река» и исторической эпопеи «Емельян Пугачёв».
Рассказ В. Я. Шишкова «Цензура» вышел впервые под таким названием в сатирическом журнале «Бегемот» (1926. № 14. С. 12). Однако через три года в «Полном собрании сочинений» писателя этот же рассказ уже фигурирует под названием «Редактор» (Т. X. М., 1929. С. 48–51). Видимо, по настоянию главлитовских органов издательство вынуждено было изменить не только название, но и внести существенные коррективы в сам текст рассказа. Слова «цензура», «цензор», встречающиеся в тексте семь раз, исключены полностью и везде заменены на слова «редакция», «редактор». Например, в зачине — «Скажу несколько тёплых слов в защиту цензуры» — последнее слово заменено на «редакторов»; «…стала меня цензурно крыть» — заменено на «энергично крыть» и т. д. Исключена в собрании сочинений и фраза, косвенно напоминающая о деятельности цензуры: «У нас семьсот циркуляров одних» (то есть главлитовских распоряжений, рассылавшихся на места). Заменена даже фраза, говорящая о партийной принадлежности цензорши: вместо «Не забывайте, что я человек партийный…» напечатано: «Не забывайте, что я женщина ответственная, одинокая…». По непонятным причинам «Марья Ивановна» заменена «Софьей Львовной». Лучше бы — «Софья Власьевна», как иносказательно называли советскую власть в частных разговорах.
В позднейшие собрания сочинений и сборники Шишкова рассказ, по вполне понятным причинам, вообще ни разу не включался.
В новых условиях несколько патриархальные нравы, существовавшие прежде в отношениях между автором и цензором, исчезли: первый ни в коем случае не мог лично встретиться со вторым; более того — не должен был, хотя это было секретом Полишинеля, даже знать о его существовании. Впрочем, грань между цензором и редактором постепенно стирается, и такая сценка вполне могла разыграться в редакции какой-нибудь газеты.
Публикуем рассказ Вячеслава Шишкова в первой, не изуродованной цензурой редакции.
В. Я. Шишков Цензура
Скажу несколько тёплых слов в защиту цензуры. А то все ругают её и, по-моему, напрасно.
Не знаю, как в столицах, у нас же в городе Тетерькине цензура замечательная и, в виде исключения, женского пола, Марья Ивановна, притом — высокого ума. Она совершенно молодая и со стороны внешней формы — очень стройная, сюжет развёрнут вполне, фабула тоже обработана. Нецензурно выражаться запрещает.
Хорошо-с. Приношу ей однажды рассказ из крестьянского быта. Под заглавием «Женская порка».
Она прочла и стала меня цензурно крыть. То есть так крыла в смысле идеологии, что по всему моему телу пошли пупырышки, как у щипаного индюка. Будучи сознательным, я выскочил на двор и стал глубоко вдыхать свежий воздух. Надышавшись как следует, вновь подхожу к её столу.
Она сидит, ничего не говорит и даже не смотрит на меня, а занимается маникюром. Брови наморщены.
А рассказ мой, вкратце, таков. Прибегает в сельсовет маленького роста мужичок с заплывшим глазом и кричит, что его избила жена, контрреволюционерка. Тогда всем комсоставом пошли брать эту скандалистку-бабу, которая сидела в избе, крепко запершись. Первый полез в окно председатель сельсовета, очень лохматый. Только он лёг брюхом на подо-конницу и закорючил ногу, как проклятая баба сгребла его за бороду и стала лупить ухватом по загривку, ругая советскую власть. Председатель кричит: «Тяните скорей обратно за ноги! Убьёт!» Словом, короче говоря, бабу взяли с бою и поволокли на площадь, затем согнали всех замужних женщин для образца наказания, затем оголили контрреволюционерку-бабу и стали производить дискуссию вожжами. Сначала сознательный муж драл, потом были содоклады и от прочих доброхотов. Скандалистка орала, остальные женщины поучались, смиренно говоря: «Мы будем тихие».
Это вкратце. Кончался же рассказ буквально так:
«Закат пылал. И вся пышная природа как бы созерцала подобный финал. Прохожий старик остановился, взглянул на истерзанный беззащитный зад, воскликнул: — Боже правый! — и заплакал».
Я говорю:
— Как же так, Марья Ивановна, вы бракуете такой потрясающий рассказ? Сюжет развёрнут, фабула обработана.
Она говорит:
— Да, всё прекрасно. Но у вас кулацкая идеология.
— Никак нет, говорю, вожжами драли.
Она опять начала меня крыть. Так крыла, так крыла, что у меня даже золотой зуб заныл. Я вновь выбежал на улицу и сожрал две порции мороженого, удивляясь, до чего сознательная цензура. Хорошо-с. Являюсь вновь к столу:
— Вы меня, Марья Ивановна, без ножа режете. Я Мишке Сусленникову два с полтиной должен. Я…
— Почему у вас тошнотворное слово — «Боже» — с большой буквы? — перебила она.
— Потому, что это новая строка.
— Пустая отговорка, — сказала она. — Переставьте слова, напишите: «Правый боже! — воскликнул старик».
— Так никто не восклицает, тем более на старости лет, — сказал я. — А всегда восклицают: «Боже правый».
Она говорит:
— Я, знаете, человек подначальный, должна стоять на страже. У нас семьсот циркуляров одних. Я женщина партийная.
— Я тоже человек сознательный, — сказал я, вставил папиросу в янтарный мундштук и закурил, пуская дым самыми маленькими колечками.
— А скажите, товарищ Моськин, вы в данном рассказе на стороне мужиков-насильников, или…
— Никогда! — возмутился я. — Всецело на стороне угнетённых женщин, — и вновь пустил дым самым маленьким колечком, вроде обручального.