режиму имеет в виду перерасти в будущем при своем успехе в столь же повальный конформизм (чем объясняется нетерпимость пореволюционного общества к инакомыслию). С другой стороны, те, кто критикуют социальный слом (например, авторы запрещенного большевиками в 1918 году сборника «Из глубины» под редакцией Петра Струве), не конформны в своей революционности, как ополчившийся на правительство народ, а, напротив, превращают довлеющий им конформизм в протестную акцию. Двойная природа человека, бытийного как организм и инобытийного по Духу, нигде не оказывается столь трудно разлагаемой на составляющие ее элементы, как в нашем приспособительном и в то же время сопротивляющемся рутине поведении.
Если не брать во внимание противодействия, которыми частные лица отвечают на криминальные акты, то можно диагностировать в глубине любого сопротивления нашу неудовлетворенность социальностью per se (бывшей ли, наступившей ли). Наша общезначимая индивидуальная и родовая автономия пребывает в неразрешимо длящемся конфликте с автономией конкретно определенного общества, с принудительным сужением содержания, которым наделен homo sapiens. Психогенное применительно к самости, к трансцендентальному субъекту, антропогенное в качестве возвышающего человека над природой, сопротивление выражает себя в социальном плане в политике. Великие революции (начиная с христианской, теоретически обоснованной апостолом Павлом, который предпочел благодать закону) трансполитичны – они сопротивляются социальности во всем ее объеме, настаивая на равенстве людей по ту сторону ролей, которые они исполняют в обществе. В большинстве же своем протестные движения и эксцессы суть микрореволюции, возмущения, затрагивающие отдельные стороны социореальности, пускающиеся на компромисс с ней как целым, то есть вбирающие в себя конформизм, не доводящие свою иносоциальность до логического завершения, признающие неразрешимость в истории (властвования) того противостояния, в котором находятся общество и его члены[113]. В макрореволюциях над социальностью одерживает победу (пусть на час) универсальный человек, genus homo. Тотальное сопротивление социальность может встречать и со стороны индивидов, поскольку род людской, в отличие от классов прочих живых существ, характеризуется самосознанием каждой своей особи. Восстание личностей против общества как такового обозначилось на переломе от романтической эпохи к позитивистской, желавшей отыскать эмпирического человека и обнаруживавшей его в отдельных телах, и заложило фундамент народившегося тогда анархизма. В «Единственном и его достоянии» (1844) Макс Штирнер предоставил самости свободу отрицания всех высших социальных ценностей (семейных, этатических, религиозных и прочих), призрачно-надуманных, знаменующих собой «тиранию Духа», который присваивает себе нашу неотчуждаемую собственность – тело. Генри Дэвид Торо поименовал в эссе, известном под заголовком «Гражданское неповиновение» (авторское название: «Resistance to Civil Government», 1849), всякую конституцию «злом», поскольку человек унизительным для себя образом служит государству как машина. Просвещенным государство в манифесте Торо не станет до тех пор, пока не распознает в индивиде ту независимую силу, из которой выводима и его собственная претензия на суверенность.
Поскольку власть общества над нами непреодолима в истории (повторю: властвования), постольку сопротивление социальности принимает множество разных форм, не находя себе ни в одной из таких проб самодовлеющей результативности (ведь и большие революции угасают в сменяющем их этатизме, а индивидуалистический анархизм, как бы он ни тщился создать союзы «единственных», еще никогда не реализовал это противоречивое намерение). В своей почти неоглядной вариативности сопротивление переплетает насилие и воздержание от него так, что то и другое крайне непросто развести теоретически в противоположные стороны. Сметающие старый режим революции (например, та антиколониальная, которую возглавил Махатма Ганди) могут быть ненасильственными – прибегающие к разумным доводам парламентские дебаты нередко кульминируют в потасовках и даже в терроре одной партии (монтаньяров) против другой (жирондистов), как в Национальном конвенте Франции в 1793 году. Если Торо ограничился тем, что призвал подданных к непослушанию государству, то идеологически сопоставимый с ним Макс Штирнер декларировал: «…насилие идет перед правом»[114]. Мирный отказ от законопослушания стал для антитоталитарно мыслящих теоретиков не просто преимущественным, а только и допустимым видом политического сопротивления за рамкой парламентаризма[115]. Можно понять авторов (Ролза, Хабермаса, Батлер и других), которым по контрасту с репрессивным авторитарно-тоталитарным правлением хотелось бы видеть протестные инициативы лишенными агрессивности. Но нормативный подход к ним, разграничивающий легитимное (убеждающее) и нелегитимное (принуждающее) сопротивление, не добирается до их эссенциального ядра, довольствуясь оцениванием лишь того выражения, какое они обретают. Что касается сущности сопротивления, то в ней всегда присутствует отрицание. Она, стало быть, страдательна. Ненасильственные и насильственные противодействия социальности различаются в том, кому отводится страдательная роль – отправителям или получателям этих акций.
Гражданское неповиновение, сдерживающее экстравертированную разрушительность, так или иначе саморазрушительно. Сформулированное в начале 1920‐х годов учение Ганди об упорстве в истине (satyagraha) обязывало участников ненасильственной борьбы за свободу от колониального владычества быть готовыми пожертвовать своими телами и принять любое гонение. В «Письме из тюрьмы в Бирмингеме» (1963) Мартин Лютер Кинг сравнивал активистов движения против расовой сегрегации в Алабаме с христианскими мучениками, бросаемыми на растерзание львам. Гостеррор, рассчитанный на запугивание охваченных протестом граждан, бьет мимо цели, не учитывая, что они готовы к страданию. Для Ганди ненасильственное сопротивление должно было убедить своих врагов очевидностью той политической правды, какая его мотивирует. Но за несомненностью права нации на самоопределение прячется другая, непревосходимая в своей абсолютности, истина – смерти, на которую добровольно шли борцы с колониализмом. Сильнейшее оружие протестующих в доктрине Ганди – самопожертвование, свобода-в-смерти, та же самая, что и у Сократа, которого неспроста помянул в своем «Письме…» философски искушенный Кинг[116]. Ценностное освещение ненасильственного сопротивления апологетизирует его без разбора. Между тем подобные возмущения бывают вредоносными и по идейному содержанию абсурдными, о чем в наши дни свидетельствуют собирающие в западноевропейских городах немало народа демонстрации противников прививок, без которых невозможно справиться с пандемией. Такие вспышки сопротивления подлежат осуждению, с одной стороны, а именно: с точки зрения, на которой стоит мыслящая себя спасительной социокультура. Но с другой – как бы бездоказательны ни были теории, вдохновляющие антиваксеров, у этого безрассудства есть свой неопровержимый резон: никто не смеет отбирать у смертного его право на смерть (в данном случае причиняемую вирусной инфекцией), пусть государству и хотелось бы монополизировать (по Максу Веберу) человекоубийство. Чем менее мое тело принадлежит мне (чем категоричней им распоряжается государство – имперское, расистское или по медицинской нужде строго ограничивающее свободу населения), тем более я тождествен себе в том возвышении над плотью, в котором она гибнет, чтобы перестать быть манипулируемой, машинообразной, как сказал бы Торо. Стоит уточнить Макса Штирнера: неотъемлемая собственность человека не его живое, а его смертное тело, знание о котором фундирует авторефлексию (показательно, что античные рабы искали свободу в сколачивании погребальных товариществ, заботившихся о похоронах своих участников).
Сопротивление, вообще говоря, прерывает обмен