подавления крестьянского восстания («Против грабящих и убийственных банд крестьян», 1525). Антисемитизм Лютера («О евреях и их лжи», 1543) проистекал из конкуренции, в которой реформаторская апроприация Бога старалась принизить ту, что была предпринята в Моисеевом Пятикнижии. Сопротивление, берущее в союзники вечное, имеет тенденцию представлять себя как инкорпорирование потустороннего, божественно-высшего в посюстороннем, человеческом. Такая репрезентация горнего в дольнем формирует сингулярное мистическое тело: индивидуальное или – в практике сектантов – коллективное. Мистик отвергает сразу и мирскую, и институционализованную в церкви власть над своей обóженной, преображенной (экстатически или аскетически) плотью. По Майстеру Экхарту, учившему в конце XIII – начале XIV века, каждый по отдельности из людей может воспринять в себя Бога, поскольку Тот единственен (проповедь «Deus unus est»), для чего человек обязан обнищать Духом, избавиться от всего собственного, дабы стать вместилищем непостижимого и несказуемого («Beati pauers spiritu…»)[108].
Выдвинутая в 1923 году в пику расчетам Коминтерна на мировую революцию идея Сталина о возможности построения социализма в отдельно взятой стране впитала в себя и секуляризовала опыт русского мистического сектантства[109] и православного исихазма, исповедовавшего убеждение в персональной способности человека к обóжению. Как обмирщение религиозных исканий сталинский тезис не шел вразрез с марксизмом. Библейская мысль о Божьих избранниках была перенесена Карлом Марксом на класс пролетариев, которому предстояло, как было заявлено уже в «Критике гегелевской философии права» (1843), решить общечеловеческую задачу по предоставлению всем и каждому свободы волеизъявления. Функцию Всемогущего переняла у Маркса история, отдающая позицию гегемона то одному, то другому классу и в конце концов долженствующая вознаградить тех, кого она всегда обездоливала, – трудящихся. Панхрония смещается в этой историзованной картине мира в будущее – в то бесклассовое общество, которое свободный труд сделает не нуждающимся в изменениях. Антонио Негри эксплицировал устремленность марксистской философии к вечному, определив цель проповедуемой ею революции как «восстание против измеряемого времени»[110] подневольной работы и рынка. Марксизм вырос в новую светскую веру, потому что позволил своим многочисленнейшим адептам плавно перейти от иудеохристианской религии, на которой они – поколение за поколением – были воспитаны, к зачарованности фатумом истории, развертывающейся в классовой борьбе ради того, чтобы умиротвориться в социальной недифференцированности. Раз носители вечного сражаются с всего лишь преходящим, они облекают себя полномочиями на насилие, каковое – с их точки зрения – не более чем выявляет принужденность к смерти тех, кому она предназначена историей. Как писал Лев Троцкий, «красный террор есть орудие, применяемое против обреченного на гибель класса, который не хочет погибать»[111]. Сеющая террор диктатура того же происхождения, что и нуминозный Бог, из своей вечности не позволяющий тварным существам забыть о том, что они смертны.
Ориентация сопротивления на будущее сводит на нет его разницу с оттуда отправляемой властью. Многие гражданские инициативы не приобщаются прошлому или вечному, разыгрываясь в расчете на то, что эти начинания сделают меньшинства соучаствующими в правлении обществом. Сопротивление заимствует тогда силу из источника, в котором она непосредственно выказывается, и отождествляет себя с актуальной властью в качестве ее потенциального дополнения. Успех подобных политико-социальных движений (советского диссидентства или антимилитаристских протестов в США и в Западной Европе в 1960–1980‐х годах) полностью зависит от того, будут ли они поддержаны господствующими элитами. Верхушка общества принимает предложения миноритариев в тех случаях, когда в ней назревает нужда в новом шаге в будущее, в проведении реформ, вследствие которых сопротивление, оказываемое власти, опознаётся и потребляется в качестве резерва таковой (как то произошло с диссидентством в период горбачевской перестройки). Преступное сопротивление обществу выступает на этом фоне таким поведением, которое заведомо не нацелено на то, чтобы стать синархией, послужить добавкой к существующей власти. Если гражданские инициативы направлены на изменение социального договора, то криминальные действия – на его упразднение. Преступность – альтернатива и параллель к властным инстанциям, диктат без согласия на то противной стороны, не сила слабых, а сугубо разрушительный порыв, не находящий основания вне себя. Криминальность, захватывающая законное правление, означает исчерпание его визионерства, способного увлечь за собой общество, быть базисом договора с ним.
Антиципируя ли властвование в безвластии, рекрутируя ли себе в помощь прошлое и вечное, сопротивление учреждает временный режим, который можно было бы назвать Другим чрезвычайного положения. Перетолковывая децизионизм Карла Шмитта («Политическая теология», 1922), Агамбен усмотрел в чрезвычайном положении не особый вид правопорядка, а воцарение аномии, созидание правового вакуума («Homo sacer II.1», 2003)[112]. Сопротивление отдифференцировано от понятых так крайних мер в том плане, что не отбирает у граждан их права. Напротив того, оно зовет к расширению правовой системы, с тем чтобы та учитывала интересы наименее интегрированных в ней слоев общества и не допускала бы слишком разительного социального неравновесия (допустим, на расовой основе в случае борьбы против сегрегации или на сексуальной, если мы имеем дело с выступлениями, ратующими за признание однополых браков). Но в то же самое время протестный порыв, как и аномия, ввергает номос в кризис, вводя в него неопределенность, которую Агамбен считал показателем чрезвычайного положения. Шкала кризиса, вызываемого сопротивлением, имеет множество степеней. Он минимален, когда слово берет парламентская оппозиция, не претендующая на то, чтобы сейчас же подменить собой действующую власть с ее экзекутивной и легислативной доминантностью. Своего максимума кризис достигает в революциях, свергающих ancien régime. Они обычно воспринимаются прежде всего как аномия и хаос, но такой подход к ним поверхностен – их конструктивная сущность (деструктивных ноуменов не бывает, разрушение лишь феноменально) состоит в том, что они являют собой род плебисцита, утверждающего примат права человека на свободу воли над юридической нормой. Революции – народный суд над законом (главенствующим в обществе и потому всегда поощряющим главенство в нем одних над другими). Чрезвычайное положение объявляют те, кто пытаются подавить революцию, и те, кому она делегирует руководство обществом, кому приходится использовать власть для исключения из правового поля опасных для наступающего социостаза групп населения. Революции истинны, помимо своего идейного содержания, как выражения совместной воли бытующих к самовластию, к власти всех над самими собой, как антропоонтологический номос – вершина изономии. В известном смысле истинно также любое сопротивление – не в явственности своих требований, далеко не всегда оправданных, но в своей абстрактной предпосылке, отрицающей условность человеческого инобытия, конвенциональность социокультурных установлений.
Приспособление и сопротивление строго оппозитивны в языке, но на деле линия фронта, разделяющая их, размыта, подвижна. Социально-политические перевороты совершаются теми, кому, по прежде данному определению, не хватает бытия, то есть лицами, полагающими, что их конформизм не находит себе подходящей обстановки. Массовое революционное сопротивление