я и сердце сжалось у меня в груди. Когда-то он был побольше…
Поворот, разветвление, и вот уже предместья Хирова. Поезд идет вроде бы медленно, а все так стремительно приближается и убегает, что я не знаю, куда смотреть. Наш дом я увидел, когда мы уже проехали мимо.
Не знаю, почему поезд не пошел в Хиров, а повернул к предместью. Я вышел из вагона расстроенный, возбужденный — все происходило как во сне. Такое обыкновенное, что даже казалось ненастоящим.
Вот я стою перед двухэтажным зданием вокзала и смотрю на разрушенные домишки моего Хирова, на покрытую гарью тропинку, ведущую в школу, на стоящие друг против друга колокольни костела и церкви. Я подхожу к киоску, где продаются какие-то продукты, и прошу налить хлебного кваса, от волнения мне хочется пить. Держа в руке стакан желтой жидкости, я по-польски спрашиваю продавщицу о моих школьных товарищах, возможно, она кого-нибудь из них знает, но женщина молчит. Вряд ли она глухая, иначе не могла бы торговать в киоске.
— Где вы так хорошо научились говорить по-польски? — через какое-то время спросила она.
— По-польски? — удивился я.
— Ты думаешь, что я русского не узна́ю?
— Мундир на мне советский, но…
— По шапке, по носу, по всему узна́ю.
Меня окружила группа незнакомых мне людей, они слушали наш разговор, а вернее то, что подчеркнуто громко говорила продавщица, будто бы я напрасно притворяюсь поляком, ибо даже акцент у меня русский. Очень это меня, урожденного хировчанина, обидело. Я мечтал о том, чтобы сейчас встретить кого-нибудь из моих бывших товарищей и чтобы он сказал глупой бабе, кто я такой. Честно говоря, в значительной степени из-за нее у меня пропала симпатия к моему городку. Волнение превратилось в злость.
У железнодорожной насыпи я останавливаюсь. В этой яме мы после школы играли в футбол, было удобно, не надо было выбрасывать аутов, мяч сам отскакивал от стен. Казик, Манек, Тадек бегут к моим воротам, я выбегаю… Где они теперь?
Шагая в советском мундире с зеленым военным вещмешком на плече по посыпанной гравием дороге вдоль сожженных домов, я думаю о том, как же отличается сегодняшнее предместье Хирова от того, которое сохранилось в моей памяти. Уменьшилось, сжалось, посерело даже в тех местах, где его пощадили снаряды. Быстрый когда-то мельничный ручей стал грязной сточной канавой. Этой дорогой я шесть лет ходил в школу, а раньше еще год в детский сад для детей бедняков. Зимой в ботинках, а летом босиком. Осенью и весной в школу обутый, а из школы с башмаками на плече. Слева гора Радычь, за горой лес и бедная деревенька Волчья Дольна.
В конце Хировского предместья, в поле, между Лозами и Слохиней стоит мой дом. С бьющимся сердцем я иду пыльной тропинкой вдоль железнодорожного полотна. В этой пыли я шаркал босыми ногами, поднимая тучи мельчайшего песка, как настоящий автомобиль. Пыль оседала у меня на одежде, на лице. Кровь из разбитого пальца ноги я останавливал землей или песком, в зависимости от того, что было ближе. А когда утром перед школой выгонял корову, босые ступни краснели от холодной росы.
Мой дом, мой дворец, стоит сейчас серый и грустный. Как же он уменьшился за эти пять лет! Он не узнает меня, а ведь зимней порой согревал теплом своей печи. При свете керосиновой лампы с абажуром я решал задачи, учил историю и географию. С отцом мы играли в шахматы, а когда он был на службе, я на полу из кубиков сооружал домики, мосты, а иногда даже взрывал поезда.
Я заглядываю через окно в комнату — она тоже стала совсем другой. Даже двор меня не узнаёт. Там рос крыжовник, в который часто попадал набитый сеном мяч, тут был колодец с роликом. Я мечтал о том, чтобы у нас был колодец с воротом, но отец сделал с роликом. Но нет уже того столба с цепью. Сарай, в котором я прыгал с кучи соломы на глиняный пол и пугал кур, потому что любил смотреть, как они летают, был открыт. Около сарая в мае обычно летало множество майских жуков, мы с отцом прятались в сумерках под кустом, а когда они пролетали, ловили их шапками. Сидящий в кулаке майский жук щекотал, а когда я на него дул, растопыривал рога и готовился к полету.
Я постучал в дверь, хотя через окно никого в доме не было видно. И все же мне казалось, что в доме кто-то есть. Кто-то здесь живет. Может, он в поле? Может, на лугу? Вокруг дома поле было пустым, незасеянным. За полем ивы над мельничным ручьем, дальше развалины домов Слохини. Сожженные крыши. Я постучал еще раз, сильнее, эхом ответил сарай.
Влезу-ка я через чердак. Я должен попасть в свой дом. Дверь хлева была закрыта старым засовом. Я знал, как его открыть. Хлев был пуст, старый навоз свидетельствовал о том, что в нем давно уже не было коровы. Лестница, ведущая на крышу, была сломана. Я поставил другую, поменьше, которую вытащил из закута. На чердаке немного сена, какая-то одежда, меня она не интересует. На этом чердаке я когда-то сооружал себе убежище, тайники в сене, туннели. Часто вылезал в окно, взбирался на крышу. Сейчас я лезу через чердак со страхом. Вдруг здесь кто-нибудь прячется, еще выскочит на меня со штыком или револьвером, а у меня нет никакого оружия.
Осторожно открыв крышку, я по лестнице спустился в сени. Из сеней лесенка вела в подпол. Там стоял сундук. Время от времени отец доставал из него медали, военный мундир, солдатскую шапку и цветные мелки. Особенно мне нравились мелки: красный, голубой и зеленый. Иногда отец разрешал мне немного порисовать ими, но недолго. А мне так хотелось иметь постоянно эти мелки, писать ими, рисовать. Случалось, что по нескольку часов никого не было дома, мне хотелось самому откопать сундук, поиграть с вещами, лежащими в нем, но я боялся, что не успею спрятать его до возвращения родителей. Помню, как иногда я боролся с собой: откопать или нет?
В сенях чужая одежда, а вернее лохмотья. Дверь в кухню заставлена, а в чулан, в котором когда-то были закрома, не закрыта, а приперта ящиками изнутри, значит, там кто-то есть. Я начал сильно напирать на дверь и отодвинул ящик.
Неожиданно я услышал испуганный женский голос:
— Пане, я ничего…
— Отодвиньте эти сундуки, я хочу войти.
— А кто ты?.. Я ничего…
— Я здесь жил. Это мой дом.
— Я не могу открыть.