в одном из своих бесконечных обличий состоит в стремлении создать прочную культурную альтернативу традиционным космическим и религиозным схемам трансцендентности. Эти схемы сохраняются как источники ностальгии и реального авторитета, но они меняются в результате утраты ими эпистемологической и духовной монополии. Светские альтернативы, погруженные в чувственную и телесную густоту жизни и ее символические превращения, стремятся к имманентности с силой трансцендентности без веры: трансцендентальной имманентности, простой и чистой.
Философы, от Ницше до Хайдеггера, от Делёза и Гваттари до Деррида, множество поэтов и романистов, от Уитмена до Стивенса, от Пруста до Лоуренса и Джойса, плюс все те, кто прославляет культ романтической сексуальности в литературе, драме, опере и кино, а также ряд почитаемых художников, от Ван Гога и Моне до Матисса: список участников этого проекта бесконечен. Некоторые, особенно в философской области, но подчас и в литературной, оказываются втянутыми в непредвиденную дилемму. Их погоня за удовлетворяющей в полной мере трансцендентальной имманентностью ведет либо к заигрыванию с трансгрессией и «базовостью» (Батай, Джойс, Пруст, Делёз и Гваттари, даже Фрейд в некотором смысле; озабоченность Жижека «непристойным», постоянно характеризуемым как вязкое и скользкое, является символической точкой кульминации), либо к странной, вызванной чувством вины аскетичности (Левинас, Деррида, поздний Стивенс). Обычный чувственный опыт, по-видимому, не может выдержать трансцендентального сияния, потому как традиционные схемы духа, так же как и несколько преступные отступления от них, создают опасность стать апроприативными и редукционистскими. От этих опасностей мыслители беспокойно отшатываются. Только горстка художников кажется свободной от этой проблемы, будто найдя убежище в аморальности откровенного взгляда. Но обратите внимание на некоторые тревожные черты в натюрмортах Матисса времен Второй мировой войны: кувшин, поставленный на самом краю стола, крест-накрест заштрихованный черный фон, угрожающий поглотить объекты, которым он противопоставлен.
Аудиальное вмешивается здесь как способ и средство избежать и молота тревожной строгости, и наковальни жестокости и извращенности. Оно дает обещание трансцендентализированной имманентности, свободной от искажений и страхов, – возможно, никогда не выполнимое полностью, но и не обманывающее. Возможно, именно по этой причине мы еще не научились его слушать. Аудиальное говорит шепотом, на который наши уши еще не настроены, для которого наши голоса еще не нашли правильного ответного тона.
Преображенное чтение Святой Августин
Голос, обращенный к слушателю, угрожает поглотить его двумя противоположными крайностями: как внутренний голос самобичевания и самонаказания, угрызений совести, всегда превышающих обвинение, и как голос извне, успокаивающий и обволакивающий, который заводит слушателя в фантазии погруженности в досимволический уют. Один голос терзает, как подсказывает сама фраза «угрызения совести»; другой растворяет слушающего субъекта в своем языке. Каждая крайность по-своему побуждает отречься от себя ради высшего Другого, через которого акт самоотречения может стать самообновлением. Против этого, возможно, устоит только неуловимая вибрация аудиального в облике протоголоса, который не может ни повелевать, ни соблазнять, но только – почти что – быть.
Два знаменитых отрывка из Исповеди святого Августина намекают на этот протоголос в описании, затрагивающий обе крайности. В первом из них святой Августин описывает своего наставника, святого Амвросия, читающего молча. Примечательно, что действия святого Амвросия святой Августин находит достойным внимания. Это описание долгое время было в центре споров о степени существовании чтения «про себя» в Античности[65]. Современное мнение склоняется к версии, что и беззвучное чтение, и чтение вслух были обычной практикой; разница между древностью и современностью состоит в том, что для нынешних читателей чтение молча – норма, а вслух – исключение. В этом отношении они подражают святому Амвросию, который, по словам святого Августина, был необычен не потому, что читал молча, а потому, что никогда не делал иначе. Но этот же отрывок весьма интересен и по другим причинам, прообраз современной практики святого Амвросия лишь одна из них:
Когда он читал, глаза его бегали по страницам, сердце доискивалось до смысла, а голос и язык молчали. Часто, зайдя к нему, ‹…› я заставал его не иначе как за этим тихим чтением. Долго просидев в молчании (кто осмелился бы нарушить такую глубокую сосредоточенность?), я уходил, догадываясь, что он не хочет ничем отвлекаться в течение того короткого перерыва, который ему удавалось среди оглушительного гама чужих дел улучить для собственных умственных занятий.[66]
Необычность святого Амвросия заключалась в том, что он превращал молчаливое чтение в абсолютно личный акт. Это создавало буферную зону тишины между ним и многими другими, с которыми он проводил бóльшую часть своего времени, помогая и давая советы. Безмолвное чтение святого Амвросия, происходившее в присутствии всех, кто оказывался рядом, было способом подтверждения того, что его забота о других требовала уравновешивания заботой о самом себе (как эхо Мишеля Фуко). Основное значение слова feriatum, которое здесь переведено как словосочетание «короткий перерыв», – это отдых.
Святой Августин считает, что чтение святого Амвросия заслуживает внимания не как норма, а как особая, частная практика: возможность обрести понимание в самом себе, дабы освежить и восстановить свой дух. Тишина чтения – это противоядие от «оглушительного гама» (strepitum: гомон, шум, грохот) внешнего мира. Это безмолвие – что угодно, только не пустота. Оно наполнено тем смыслом, который позволяет сердцу познавать. Вдобавок сведущие воспринимают молчание святого Амвросия как нечто, что можно разделить с ним. Святой Августин и его спутники наблюдают за этим молчанием, подражая и воспринимая его как форму напряженной сосредоточенности читателя.
Но что они могли воспринимать? Какова сенсорная субстанция этой общей приостановки голоса? Что находится между глазом и сердцем, страницей и смыслом? Ответ возникает позже, в ключевом моменте истории обращения святого Августина:
Я плакал в горьком сердечном сокрушении, когда внезапно услышал голос из соседнего дома, будто бы мальчика или девочки, повторяющий нараспев: «Возьми и читай! Возьми и читай!» (tolle lege, tolle lege) Я изменился в лице и стал напряженно думать, не напевают ли обычно дети в какой-то игре нечто подобное? Нигде не доводилось мне этого слышать. Подавив рыдания, я встал, истолковывая эти слова как божественное веление мне: открыть книгу и прочесть первую главу, которая мне попадется. ‹…› Взволнованный, вернулся я на то место, где ‹…› оставил ‹…›, уходя, Апостольские послания. Я схватил их, открыл и в молчании прочел: «Облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа и попечение о плоти не превращайте в похоти». Я не захотел читать дальше, да и не нужно было: сразу же сердце мое залили свет и покой; исчез мрак моих сомнений.
Голос, который слышит святой Августин, – музыка в пространстве – повелевает ему обратиться от внешнего к внутреннему слуху и вниманию. Голос исходит не от ребенка, а будто бы (quasi) от ребенка. «Будто бы» резонирует сразу на нескольких уровнях. Для святого Августина, мучимого своим плотским желанием,