Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Известно было, что Васильева лишь настораживала излишняя, по его мнению, в денежных делах личная близость «авторитетного» начальника к Амосу Доуви, советнику, ведавшему техническими деталями оформления сделок. Васильеву-то откуда было знать, что начальник не смельчак, а уверенный во вседозволенности властолюбец, вознесенный московскими связями. Складывалось исподволь так, что Доуви отчасти определял, кому и сколько выдавать советских кредитов в Сингапуре, а смельчак добивался утверждений в Москве. На деле Доуви брал деньги для себя через подставные фирмы, а перед наступлением срока платежей скрылся с аргентинским паспортом. В Сингапуре открыли уголовное дело. По стечению обстоятельств Интерпол арестовал проходимца в лондонском аэропорту Хитроу. Сработала система предупреждений с электронной памятью, отреагировавшая на фотографию, когда пограничник подставил паспорт под проверочный компьютер.
На суде Доуви показал, что, сбегая из Сингапура, действовал по заданию советской разведки. А жульничество с подставными фирмами было прикрытием для передачи ему крупных сумм. На них Доуви приказали скупить акции трех американских банков, контролирующих химические оборонные предприятия.
Поскольку Доуви считался гонконгцем, то есть подданным британской колонии, суд определил десятилетнюю отсидку в Гонконге.
Раковая опухоль, поразившая финансовую машину Васильева, не стала смертельной потому, что даже операции, совершавшиеся по протекции Доуви, подпадали под действие жестких правил, разработанных профессионалами высокой пробы. Но сам Васильев должен был сгореть. После отзыва авторитетного начальника в Москву Васильева назначили на его место. Чтобы зачищать и выправлять допущенные огрехи, но не переделывать. Переделка означала бы бесповоротный приговор бывшему васильевскому шефу. В сущности, оба оказались жертвами. Одного назначили туда, куда не следовало. Второго сделали поначалу заместителем там, где ему следовало руководить.
Но этот вывод в дроздовской закрытой записке по поводу происшествия оказался вычеркнут.
В сущности, Васильеву предложили невероятное — перепрыгнуть пропасть в два прыжка. Возвращать украденные Доуви деньги. И одновременно продолжать дела так, будто исчезнувшие восемнадцать миллионов долларов остаются в активах. Самой же убийственной ошибкой было то, что изобретенная Васильевым система кредитования не имела официального идеологического оформления. Давать капиталистам народные доллары в рост? Пока дела шли, вопрос не задавали. Пока дела шли...
Дроздов, которому доводилось работать за рубежом в одиночку, знал, какая неведомая потенциальная сила накапливается в человеке в таких обстоятельствах. Васильев был одинок, почти одинок. Идущим впереди, с опаздывающей поддержкой, да и поступающей, лишь когда победа видна... А ее цену никто не знает, кроме самих победителей и побежденных, в деле и в обыденной жизни чаще оказывающихся занудными трудягами, а не шумными выскочками или, как принято говорить, выдающимися людьми. Себя Дроздов считал занудным трудягой. Консульскую работу — делом случая.
Занудным трудягой в шутку величал на заставе лейтенанта Дроздова сержант сверхсрочной, закадычный друг и в общем-то главный заводила в их дружбе Эдик Бобров.
Перед первомайским праздником с «другой стороны» пришли трое, захватили солдата. Захватили из-за автомата Калашникова, которые только что выдали пограничникам. Профессионалы оглушили русского первогодка и утащили. Когда солдатик очнулся, сумел развязать путы, прихватить четыре чужих карабина и вернуться на заставу. Но «Калашников» остался. И чужое оружие лишь усугубляло положение, ибо могло быть расценено как «лазание на рожон» вместо планомерной воспитательной работы по повышению бдительности среди вверенных Дроздову людей. С солдата же спрос солдатский, ниже должности нет и дальше границы русской земли тоже.
Солдат доложил о случившемся Эдику. Эдик не доложил никому. Вместе с солдатом ушел за кордон. Вернулись они с «Калашниковым», который волок вместе с Эдиком, получившим кинжальное ранение в живот, плачущий солдат.
Во всех рапортах и на всех допросах первогодок несдвигаемо показывал, что находился на посту в окопчике, куда для оказания шефской комсомольской помощи прибыл сержант Бобров. В это время напали четверо. Нарушители получили отпор в рукопашной скоротечной схватке, обратились в бегство, побросав карабины. Однако Бобров оказался тяжело раненным в живот, отчего вскоре скончался. Солдат клялся отомстить безупречной службой по охране государственной границы, отличной боевой и политической подготовкой. Он глядел на Дроздова, потом на прибывшую вертолетом комиссию лишенными всякого выражения глазами и стоял на своем.
Перед смертью в санчасти Эдик сказал Дроздову:
— Помнишь, Коля, приезжал старичок лектор из Душанбе про Персию рассказывать? Запомнились мне его слова... Где много людей — там свобода, но свобода от милосердия и ответственности. Теперь сюда понаедет столько народу, чтобы разбираться... А в нашем случае нужны милосердие и ответственность. Если я скажу солдату, чтобы говорил всю правду, чем для тебя кончится? Судом. Не жди милосердия и ответственности...
— Брось, Эдя! Брось... — только и мог сказать Дроздов, держась за синюю и холодную руку друга. И когда вышел из медпункта, жить не хотелось, ибо не оставалось на этой заставе и на этой земле правды для Дроздова, хотя все справедливо и правильно, даже то, что солдат стоял на своем.
Когда военврач пригласила прощаться, Дроздов услышал:
— Коля, обещай на пацана не давить. Он мне слово дал, слово перед смертью. Так что все будет рассказывать, как рассказывает. Хоть убей его самого. В училище пойдет... Вместо меня. Как я хотел...
— Ну, что ты, Эдя. Еще поживем, еще поживем, Эдя!
— Давай прощаться... Я военврачу сказал, что хочу увидеться с тобой, пока в сознании... Выполни мое последнее желание...
— Ну, что ты, Эдя...
— Очень хотелось пройти по Красной площади. Да не просто. Просто ходил по ней в ГУМ... В параде. Добейся, чтобы пройти тебе самому, а на марше обо мне думай. Дома все обойдется. Нас четверо братьев, мать-отец не осиротеют. А девушки нет... То есть были, но не такие, чтобы письма писать хотелось...
— Эдя, что ты, ну что ты, Эдя... Пройду, Эдя. Пройду по Красной площади... И твой портрет пронесу!
— Не положено сержантские фотокарточки на Красной площади поднимать. Это я точно представляю... Но пройди. И думай про меня...
Не добился бы участия в параде Дроздов, если бы бобровских слов не услышала военврач-майор, муж которой был генералом. Шел Дроздов с чужим подразделением и перед концовкой команды, когда запел ее колоновожатый на высочайшей ноте, на срыве голоса начальника рукой в белой перчатке воткнул заготовленную фотографию друга в ватную грудь шинели одновременно с тем, как грянули сотни подошв о брусчатку. А шел из-за роста лейтенант правофланговым, и бело-серый неуставной кружок на груди видели, может, и с Мавзолея.
На четвертый день ареста в Лефортовских казармах в следственном изоляторе КГБ Дроздова провели по длинному коридору и усадили на табуретку в каморке, куда с улицы доносились слабые удары то ли церковного колокола, то ли курантов. После разговора, который состоялся с вежливым человеком в красивом штатском костюме, отсидев назначенные две недели дисциплинарного ареста, не лейтенант больше, а младший лейтенант Дроздов явился туда, где готовят консульских работников.
Принимал анкету старичок чекист, который, расспросив про случившуюся историю, качнул головой и сказал:
— Горячее сердце — это хорошо. Но нужны еще два качества...
— Холодная голова и чистые руки... Это у меня на заставе висело.
— Но есть и другие слова Дзержинского. Вызвать раскаяние — влияние, а заставить признаться — принуждение... Хочу верить, что, рассказав до конца о происшедшем на заставе, вы испытываете и чувство облегчения. Больше такое бремя не взваливайте. Ложь во спасение тоже ложь, тут даже молитва на погибшего боевого друга положения не меняет... А так, что вам сказать? Учитесь. Получилось, что друг вас сюда привел. Случай-то небывалый!
А кто даст гарантию, рассуждал Дроздов, что Севастьянов не затаил молитвы на Васильева? Что это его понесло к бывшему, да еще пребывавшему на опальной пенсии начальнику, едва стало известно о его кончине? Поговаривали ведь и худые вещи про Васильева. Не боится, значит, бухгалтер, подозрений?
Это-то и тянуло душу.
Дроздов перебросил два листка на настенном календаре. На третьем, обозначавшим день, в который Севастьянов уезжал в Сингапур, сделал загогулину, обозначавшую в его личной шифровальной грамоте нечто вроде «непринужденное общение в присутствии третьего». Какого третьего? Может, Павел Немчина? Они знакомы... Вспомнил улыбку Севастьянова. Легкая, но глаза какие-то погасшие.