Шрифт:
Интервал:
Закладка:
ОКНО
Соседний дом в сиренях ночи тонет,и сумраком становится он сам.Кой-где забыли кресло на балконе, не затворили рам.
Внезапно, как раскрывшееся око,свет зажигается в одном из окон. к буфету женщина идет.
А тот уж знает, что хозяйке надо,и жители хрустальные ей рады, и одного она берет.
Бесшумная, сияя желтым платьем,протягивает руку, и невнятен звук выключателя: трик-трак.
Сквозь темноту наклонного паркетауходит силуэт тропинкой света, дверь закрывается, и — мрак.
Но чем я так пронзительно взволнован,откуда эта радость бытия?И опытом каким волшебно-новым обогатился я?
1930 г.ИЗ КАЛМБРУДОВОЙ ПОЭМЫ «НОЧНОЕ ПУТЕШЕСТВИЕ»
(Vivian Calmbrood's «The Night Journey»)
От Меррифильда до Ольдгроваоднообразен перегон:все лес да лес со всех сторон.Ночь холодна, луна багрова.Тяжелым черным кораблемпроходит дилижанс, и в немспят пассажиры, спят, умаясь:бессильно клонится челои вздрагивает, поднимаясь,и снова никнет тяжело.И смутно слышатся средь мракаприливы и отливы снов,храпенье дюжины носов.
В ту ночь осеннюю однакобыл у меня всего одинпопутчик: толстый господинв очках, в плаще, в дорожном пледе.По кашлю судя, он к беседебыл склонен, и пока рыдванкатился грузно сквозь туман,и жаловались на ухабыколеса, и скрипела ось,и все трещало и тряслось,разговорились мы. «Когда бы(со вздохом начал он) меняиздатель мой не потревожил,я б не покинул мест, где прожилвсе лето с Троицына дня.Вообразите гладь речную,березы, вересковый склон.Там жил я, драму небольшуюписал из рыцарских времен;ходил я в сюртучке потертом;с соседом, с молодым Вордсвортом,удил форелей иногда(его стихам вредит вода,но человек он милый), — словом,я счастлив был — и признаюсь,что в Лондон с манускриптом новымбез всякой радости тащусь.
В лирическом служенье музе,в изображении стихийлюблю быть точным: щелкнул кий,и слово правильное в лузе;а вот изволь-ка, погрузясьв туман и лондонскую грязь,сосредоточить вдохновенье:все расплывается, дрожит,и рифма от тебя бежит,как будто сам ты привиденье.Зато как сладко для душив деревне, где-нибудь в глуши,внимая думам тиховейным,котенка за ухом чесать,ночь многозвездную вкушатьи запивать ее портвейном,и очинив перо острей,все тайное в душе своейпевучей предавать огласке.Порой слежу не без опаскиза резвою игрой стиха:он очень мил, он просит ласки,но далеко ли до греха?Так одномесячный тигренокпо-детски мягок и пузат,но как он щурится спросонок,какие огоньки сквозят…Нет, я боюсь таких котят.
Вам темным кажется сравненье?Пожалуй выражусь ясней:есть кровожадное стремленьеу музы ласковой моей —пороки бичевать со свистом,тигрицей прядать огневой,впиваться вдруг стихом когтистымв загривок пошлости людской.Да здравствует сатира! Впрочем,нет пищи для нее в глухомжурнальном мире, где хлопочеммы о бессмертии своем.Дни Ювенала отлетели.Не воспевать же в самом деле,как за крапленую статьюпобили Джонсона шандалом?Нет воздуха в сем мире малом.Я музу увожу мою.Вы спросите, как ей живется,привольно ль, весело? О, да.Идет, молчит, не обернется,хоть пристают к ней иногдасомнительные господа.К иному критику в немилостья попадаю оттого,что мне смешна его унылость,чувствительное кумовство,суждений томность, слог жеманный,обиды отзвук постоянный,а главное — стихи его.Бедняга! Он скрипит костями,бренча на лире жестяной;он клонится к могильной ямеадамовою головой.И вообще: поэты многоо смерти ныне говорят;венок и выцветшая тога —обыкновенный их наряд.Ущерб, закат… Петроний новыйс полуулыбкой на устах,с последней розой бирюзовойв изящно сложенных перстах,садится в ванну. Все готово.Уж вольной смерти близок час.Но погоди! Чем резать жилу,не лучше ль обратиться к мылу,не лучше ль вымыться хоть раз?». . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сей разговор литературныйне занимал меня совсем.Я сам, я сам пишу недурно,и что мне до чужих поэм?Но этот облик, этот голос…Нет, быть не может… Между темзаря с туманами боролась,уже пронизывала тьму,и вот к соседу моемулуч осторожный заструился,на пальце вспыхнуло кольцо,и подбородок осветился,а погодя и все лицо.Тут я не выдержал. «Скажите,как ваше имя?» Смотрит они отвечает: «Я — Ченстон».
Мы обнялись.
1931 г.ФОРМУЛА
Сутулится на стулебеспалое пальто.Потемки обманули,почудилось не то.
Сквозняк прошел недавно,и душу унеслов раскрывшееся плавностеклянное число.
Сквозь отсветы пропущенсосудов цифровых,раздут иди расплющенв алембиках кривых,
мой дух преображался:на тысячу колец,вращаясь, размножалсяи замер наконец
в хрустальнейшем застое,в отличнейшем Ничто,а в комнате пустоесутулится пальто.
Берлин, 1931 г.ПОМПЛИМУСУ
Прекрасный плод, увесистый и гладкий,ты светишься, как полная луна;глухой сосуд амброзии несладкой,душистый холод белого вина.
Лимонами блистают Сиракузы,Миньону соблазняет апельсин,но ты один достоин жажды Музы,когда она спускается с вершин.
1931 г.НЕОКОНЧЕННЫЙ ЧЕРНОВИК
Поэт, печалью промышляя,твердит прекрасному: прости.Он говорит, что жизнь земная —слова на поднятой в пути— откуда вырванной? — странице(не знаем и швыряем прочь),или пролет мгновенной птицычрез светлый зал из ночи в ночь.
Зоил (пройдоха величавый,корыстью занятый одной)и литератор площадной(тревожный арендатор славы)меня страшатся потому,что зол я, холоден и весел,что не служу я никому,что жизнь и честь мою я взвесилна пушкинских весах, и честьосмеливаюсь предпочесть.
Берлин, 1931 г.ВЕЧЕР НА ПУСТЫРЕ
Вдохновенье, розовое небо,черный дом с одним окномогненным. О, это небо,выпитое огненным окном!Загородный сор пустынный,сорная былинка со слезой,череп счастья, тонкий, длинный,вроде черепа борзой.Что со мной? Себя теряю,растворяюсь в воздухе, в заре;бормочу и обмираюна вечернем пустыре.Никогда так плакать не хотелось.Вот оно, на самом дне.Донести тебя, чуть запотелоеи такое трепетное, в целостиникогда так не хотелось мне…Выходи, мое прелестное,зацепись за стебелек,за окно, еще небесное,иль за первый огонек.Мир быть может пуст и беспощаден,я не знаю ничего,но родиться стоит радиэтого дыханья твоего.
Когда-то было легче, проще:две рифмы — и раскрыл тетрадь.Как смутно в юности заносчивоймне довелось тебя узнать.Облокотившись на периластиха, плывущего, как мост,уже душа вообразила,что двинулась и заскользила,и доплывет до самых звезд.Но переписанные начисто,лишась мгновенно волшебства,бессильно друг за друга прячутсяотяжелевшие слова.
Молодое мое одиночествосредь ночных, неподвижных ветвей;над рекой изумление ночи,отраженное полностью в ней;и сиреневый цвет, бледный баловеньэтих первых неопытных стоп,освещенный луной небывалойв полутрауре парковых троп;и теперь увеличенный памятью,и прочнее, и краше вдвойне,старый дом, и бессмертное пламякеросиновой лампы в окне;и во сне приближение счастия,дальний ветер, воздушный гонец,все шумней проникающий в чащу,наклоняющий ветвь наконец;все, что время как будто и отняло,а глядишь — засквозило опять,оттого что закрыто неплотно,и уже невозможно отнять.
Мигая, огненное окоглядит сквозь черные перстыфабричных труб на сорные цветыи на жестянку кривобокую.По пустырю в темнеющей пылиподжарый пес мелькает шерстью снежной.Должно быть, потерялся. Но вдалиуж слышен свист настойчивый и нежный.И человек навстречу мне сквозь сумеркиидет, зовет. Я узнаюпоходку бодрую твою.Не изменился ты с тех пор, как умер.
Берлин, 1932 г.[5]«Сам треугольный, двукрылый, безногий…»
- Стихи - Мария Петровых - Поэзия
- Стихи, 1916 - Владимир Набоков - Поэзия
- Смерть - Владимир Набоков - Поэзия
- «Мы последние поэты…». Избранные стихотворения. - Виктор Поляков - Поэзия
- Стихотворения - Виктор Поляков - Поэзия