с кем ты там будешь жить.
Да, Ганеле это понимала.
— Но в одном ты должна мне поклясться, — строго сказал отец, — что поступишь на работу к еврею, будешь праздновать субботу и в рот не возьмешь трефного{274}.
Клятвы он не ждал. Это было просто оправданием отца, отвечающего за свою дочь перед судом господним.
Вторым, кто мог больше всего рассчитывать, что его пошлют в гахшару, был, конечно не Эйзигович, а Шлойме Кац, усердный и добросовестный секретарь организации. Ганеле прекрасно понимала, что если она во время следующего собрания выйдет во двор и встанет в темноте возле поленницы, то через минуту появится Шлойме.
— Ганеле! — Он взял ее за руку. — Почему ты тогда рассердилась на меня?
— Ты же знаешь, Шлоймечек, что так нельзя целоваться, как ты меня целовал. — Она погладила его по щеке. — Но теперь о другом: кто из девушек поедет?
— Еще неизвестно.
— А я бы не могла?
— Ты, Ганеле? — радостно воскликнул он и задумался. — Думаю, что если б я поговорил кое с кем, может и могла бы. — Но вдруг он понял, что ее слова — это ответ на его вчерашний вопрос. Его охватила огромная радость. Он страстно обнял девушку, впился в нее взглядом. Ганеле увидела — в его глазах заплясали огоньки.
— Ганеле! Я так счастлив! Ты меня поняла? Не забыла обо мне? — прерывающимся голосом воскликнул он. Искры в его глазах вспыхнули пламенем, засверкали. — Со мной?! Со мной!
Он целовал Ганеле как безумный, как пробовал целовать накануне. Она почти не защищалась.
— Об этом я и хотела поговорить с тобой, Шлойме, — сказала Ганеле, высвободившись, наконец, из его объятий. Она стояла вся красная, опустив глаза и поставив ногу на полено.
— Знаешь, Шлойме… у меня к тебе просьба. Видишь, в чем дело: если поедешь ты, родители меня не пустят… Послушай, Шлойме, не согласишься ли ты поехать в следующий раз?
Он ожидал совсем другого. Он был поражен.
— Я бы ждала тебя там…
Он молча смотрел в землю, обдумывая ее слова, наморщив лоб. Потом, вдруг решившись, взял девушку за обе руки.
— Ты любишь меня, Ганеле?
— Почему же мне не любить тебя, Шлойме?
— Нет, — сказал он, обнимая ее. — Скажи искренно.
— Я очень люблю тебя, Шлойме.
И она поцеловала его в щеку.
— Я сделаю для тебя все на свете, Ганеле.
Собрание поручило Шлойме снова написать в Прагу. Многое нужно было узнать; еще многое оставалось неясным. Когда дело идет о всей жизни — нельзя действовать легкомысленно.
— Как только придет ответ, выбор будет сделан, — объявил председатель Лейб Абрамович.
Сколько волнений!
Кто будут те двое? Вы, слушавшие своего председателя в такой тишине, что было слышно, как жена Абрамовича делает стежки иголкой с ниткой, латая детские штаны, используйте эти несколько дней, агитируйте, уговаривайте, просите, обещайте, угрожайте, подрывайте авторитеты, создавайте группы, разоблачайте злоупотребления, обучайтесь азбуке внутрипартийной политики: речь идет о всей жизни!
Гана Шафар, напряги все свои силы: речь идет о твоем счастье!
Девственные леса Поляны бесконечно далеки от мира, а от Праги — дальше, чем любое другое место в Европе. На второй либо на третий день придет письмо из Праги на железнодорожную станцию, на четвертый за ним приедет почта из города, на пятый деревенская телега повезет его через горы в деревню у подножия холма, на шестой или восьмой его заберет полянский почтальон, совершающий это путешествие только три раза в неделю.
В общем, если ничего не случится, ответ надо ждать через две недели, здесь не торопятся.
На этот раз получилось еще дольше. Ответ пришел, но почтальон принес его в пятницу, и так как шел медленно, то появился в Поляне, когда сияли уже не три звезды, а весь небосклон был усеян ими.
В это время Лейб Абрамович стоял в молельне перед амвоном, завернувшись в полосатый, черный с белым, талес и, надсаживая голосовые связки, вопил свой знаменитый семикратный припев:
— Ти-ри-ри! Та-ра-ра! Выйди, друг мой, встреть невесту!
Жена Лейба, как раз зажигавшая субботние огни, нехотя взяла письмо. Наверно, теперь опять устроят собрание, и пол, только сегодня после обеда так чисто вымытый, снова станет грязным. И она бросила конверт на мужнин сапожный столик.
Вернувшись домой после «Гит шабес», Лейб не стал читать письмо. Это не разрешается.
Слух о письме из Праги быстро распространился по всей Поляне. Но оно лежало нераспечатанным весь этот вечер. И всю субботу. На столике — возле клещей, шила, дратвы, жестянки с клеем и осколками стекла для скобления кожи, придавленное сверху сапожным молотком. Люди приходили на него поглядеть, стараясь скрыть свое волнение веселой улыбкой. Но были и такие, которые лукавили с богом. Почему бы не вскрыть письмо? Разве в субботу не подобает читать о благочестивых предметах? Конечно, да! А разве обетованная земля — не благочестивый предмет и не угодна богу?
Но Лейб Абрамович протянул руку над письмом, отвергая эту попытку:
— Всему свое время!
Вечером все решится!.. Вечером выборы!
Волнение росло. В последнюю минуту перед выборами кандидаты забегали по деревне, добиваясь от своих сторонников подтверждения обещаний. Ганеле тоже волновалась. Отец и мать вечером будут с нею; они тоже вступили в организацию: ведь торговля возрождается, а дочери понадобится помощь.
Время от полухолодного субботнего обеда, со вчерашнего дня хранившегося во влажной хлебной печи, до того мгновенья, когда бог, зажегши в небе три звезды, опять призовет принцессу Саббат{275} к своему престолу, тянется всегда очень долго. В эти часы, когда нельзя делать ничего, хоть немного похожего на работу, люди семейные спят в постели. А молодежь, одевшись по-праздничному, прогуливается между деревней и охотничьим домиком. Но что делать в долгие осенние сумерки, когда нельзя даже свет зажечь и минуты текут так лениво?
Взволнованная Ганеле выбегала на галерею посмотреть, не взошли ли уже три звезды, верней — не взошла ли третья, потому что ту, которая мгновениями трепетала на пепельном небосклоне среди туч над Менчулом, папа не видел или во всяком случае не узнавал. Но в конце концов появилась и третья, бесспорная. Мамочка зажгла первый будничный огонь — лампу, и теперь у Шафаров, как во всех семьях, можно было приступить к обряду «гавдоле»{276}.
Ганеле — самый младший член семьи — держит высоко над головой пылающую свечу о шести прядях и пяти огнях; у отца в правой руке чарка водки, в левой — склянка с душистыми кореньями; он молится над кореньями, молится над огнем. Подносит к глазам склянку, смотрит на нее, потом откупоривает, нюхает коренья, чтобы всю неделю помнить, как благоухает обетованная земля, потом