Окулова застрелили в Тульской тюрьме во время его попытки убийства охранявшего его стражника”.
В отличие от многих и многих “обиженных революцией”, Иоанн Шаховской на оную революцию никак не сетовал, а скорее наоборот. Писал он так:
Я не пристрастен – мне Октябрь помог:
Не стал министром я, ни дипломатом,
Не разукрасил тленный свой чертог,
За прах земли я не судился с братом;
Увидя свет среди моих дорог,
Я в каждом человеке вижу брата.
И в этом, искренне вам говорю,
Отчасти я обязан Октябрю.
Мы все грешили в старые года
Сословною корыстью, равнодушьем
К простым, живущем в этом мире, душам.
Мы помогали братьям не всегда!
И вот стекла дворянская вода,
Изъездив облака, моря и сушу,
Я понимаю, что случилось тут, -
Благословен великий Божий суд.
Это его вывод.
Отец Иоанна Шаховского всю жизнь жил в деревне Венево, и окрестные крестьяне были ему свои (он даже в общественной своей деятельности не выходил за рамки своего уезда). Усадьбу поэтому не громили; к ней окрестные крестьяне относились как к своей малой родине. Примерно так, как Захар относится к Обломову, то есть, всё обломовское, все – свое, вот оно – родное. Потом окажется, что Захар для Обломова – отец; и поэтому он всегда променяет и теплый угол, и почет, и жадные расспросы своих односельчан только на то, чтобы был рядом с дорогой могилкой в Петербурге и без всякого приюта.
В любом случае, для того, чтобы крестьянам почувствовать революцию, прискакал какой-то конный отряд; произвел в доме обыск – нашли в доме несколько охотничьих ружей и пистолет и забрали мать. Отца не тронули.
(После убийства Ивана Александровича в 1916 году Синод, учитывая все обстоятельства, восстановил церковный брак матери Иоанна Шаховского с его отцом. Все они съехались в свое имение. Конечно, всем было понятны обстоятельства их развода, и Синод просто отнесся милостиво).
Итак, мать арестовали и увезли в Москву, а отец ходил по Веневу и бранил комиссаров за их безобразия, но ему ничего не сделали, а предложили покинуть свое имение и он переехал в Московскую губернию, в имение своей сестры Софьи Николаевны Родионовой.
До последнего времени в Москве жили двоюродные братья Иоанна Шаховского – Родионовы, а Константин Родионов был замечательным ученым - энтомологом, который перевез пчел за полярный круг и научил их там жить.
Вслед за арестованной матерью в Москву отправились старшая дочь Варвара и сын Дмитрий Алексеевич. Тогда в Москве люди были такие, как мы видели на Соборе 1917-1918 годов, то есть, не отрекшиеся от старой власти и от старого режима, но уже признавшие и новую и ждавшие, чтó будет дальше. Поэтому в двух родственных семействах Туркестановых и Родионовых (Туркестановы – близкие родственники митрополита Трифона Туркестанова) научили, в какую дверь надо идти; достали им ходатая, вхожего к новым властям, с польской фамилией Починский, у которого на визитной карточке стояло – интернационалист.
Этот “интернационалист” научил пятнадцатилетнего Димитрия, как действовать; то есть, он ему продиктовал два прошения: одно для разрешения свидания, а другое - чтобы мать судили в Москве, где предполагалось, что суд будет более беспристрастным. Суда в Туле боялись, так как там была пресловутая “власть на местах”, далеко не всегда подчинявшаяся центру.
В связи с этим Дмитрий познакомился и с Дзержинским, и с его помощником Заксом, постояльцем и почти другом Марины Цветаевой, поскольку он жил у нее в доме на квартире (дом в Борисоглебском переулке).
Свидание разрешили, и Дмитрий увидел мать в Бутырской тюрьме; а что касается прошения о суде в Москве – было отказано. Единственно, где ему пошли навстречу, это сообщили, что в Тулу собирается наш человек - матрос Панюшкин, то он может согласиться взять вашу мать с собой. Дмитрий отправился в Панюшкину, познакомился со всем семейством (среди детей Панюшкина находился будущий посол СССР в США, уже после войны).
Но Дмитрий узнал, что Панюшкин был инициатором расстрела группы офицеров (это было время “законной революционности”); после этого он отказался, чтобы мать ехала с матросом.
За взятку Дмитрия с сестрой посадили в тот же арестантский вагон, в котором везли мать. До Тулы доехали благополучно; из Тулы последовал запрос к конкретным крестьянам и через некоторое время поступили “приговорá”: в приговорах было сказано, что “мы от господ ничего худого не видели, а видели одно добро”. На этом основании мать была освобождена и все спокойно стали готовиться к отъезду в эмиграцию.
Отец, переехавший в Московскую область, в ней так и остался и умер на русской земле, а остальное семейство из Тулы перебрались на юг России. За это время Иоанн Шаховской, солгав, конечно, с приятелем поступил в Белую армию генерала Краснова. Этот Краснов впоследствии в Берлине станет его духовным сыном.
Иоанна Шаховского зачислили в пятнадцать лет вольноопределяющимся в пехоту войск генерала Краснова; и вот что он там увидел. “Еще сырая, тяжелая для моих детских рук винтовка, взрывы снарядов и какая-то обнаженность человеческого зла и смерти нашли на меня. И незабываемыми остались моменты, словно ради которых я, мальчик тогда, был введен в эти человеческие страдания. И потом исхищен был из них какой-то силой.
Рядом со мной в наступающей цепи лежит под этим ярким полуднем, под обстрелом в Сальской степи[285] молодой вольноопределяющийся с немецкой фамилией. Он старше меня и стреляет по противнику. Вдруг, словно от сильного толчка, он перевертывается, и я вижу, пуля угодила ему в самую грудь. И сейчас же за этим из его горла льется самая низкая, изощренная, площадная брань.
Противник наступает большими силами; надо отходить, и наша цепь отходит. (А он лежит в остолбенении рядом с убитым). В это время вдруг вижу семнадцатилетнего прапорщика Александра Голованова: во весь рост, не сгибаясь, под пулями, он идет ко мне. Его лицо вдохновенно‑прекрасно; он кричит мне – “князь, Вы ранены?” Он хочет меня вынести. Пораженный явлением высокого духа жертвенности и человеческого сострадания, я вскакиваю и иду к нему навстречу. Еле идя, я вижу, как из-под насыпи выскакивает красногвардеец лет семнадцати, восемнадцати; как сейчас вижу его исковерканное ненавистью лицо. Он поливает меня такими же черными словами, какие я только что услышал из уст смертельно раненого соратника. И, иступленно бранясь, он прикладывает винтовку к плечу и стреляет в меня на расстоянии шагов с пятнадцати.
Не понимаю, как он в меня не попал. Попал он не в меня, а в паровоз и взорвавшимся паром был обварен другой наш мальчик семнадцатилетний гимназист Нитович – тело его обратилось в одну рану, и сестра покрыла его простыней.
Я не был ни физически, ни душевно готов к этому нагромождению смерти в этой раскаленной Сальской степи у станции Куберле. Контуженного душевно и физически, меня эвакуировали в Ростов и положили в клинику профессора Парийского. Я там отлеживался, меня поили бромом. Ясно было, что я своевольно сунулся туда, куда Богом не направлялась моя жизнь; и какой-то силой я был изъят из этой формы войны в мире; меня ожидали в жизни другие ее формы.
Из госпиталя, где мне исполнилось шестнадцать лет, освобожденный из армии, я поехал через Кубань в Новороссийск к той милой тетушке, которая меня ранее пригласила; там я нашел нужную для моего полного выздоровления обстановку”.
Потом он кое-как пробирается в Тулу, и найдя там семью за час до ее отъезда, опять они пробираются на юг России, откуда на английском пароходе эвакуируются.
Некоторое время Иоанн Шаховской служил радистом на пароходе, пока корабль не был захвачен в Италии большевиками. Но, поскольку это – Италия, то всем выплатили двухмесячное жалованье и отправили в Европу. Как потом напишет Иоанн Шаховской в поэме “О русской любви”, что он не знал Ахматовой сомнений – Мне голос был, он звал утешно.
Я странником ушел в моря иные
Посланником свободы и России.
Нет, я не знал Ахматовой сомнений,
Все как-то проще вышло у меня:
И Севастополь в радостном цветенье,
И белой Графской пристани ступени
Сияли светом солнца для меня.
Семнадцать лет мне было.
Свет храня, я вышел в мир
К морям и дням сокрытым
На корабле России и “РОПИТа”[286].
Словом, человек оказался в Европе. Что здесь надо помнить – мы знаем из литературы разные формы автобиографической прозы. Дедушка нашей такой прозы, где события рассказываются как бы от лица ребенка, но как бы переосмысляются взрослым человеком, - Сергей Тимофеевич Аксаков. Но прадедушка, конечно же, - Пушкин, “Капитанская дочка”, так как его Гринев – это тоже ребенок; ему в начале повести всего шестнадцать лет.