прикурил.
Вздохнул тяжелее некуда:
— Знаешь, хочешь того или нет, а приходит время, когда надо быть с собой честным! Расскажу тебе одну историю, окончанию которой ты станешь свидетелем. Люди врут, это их естественное состояние. Врут дома и на работе, не говоря уже о театре, куда приходят враньем насладиться. Каждый знает, что другой врет, как знает, что тот знает, что врет он сам. Но самая необходимая ложь, должен тебе заметить, это вранье детям и себе, без нее переполнились бы сумасшедшие дома и кладбища самоубийц за церковной оградой… — Вздохнул еще раз, покачал головой: — Только фенечка в том, что вранье вранью рознь! Нельзя упускать из виду черту, за которую не стоит переступать. Искусство жить, по большому счету, в том и состоит, чтобы, балансируя на грани возможного, не терять равновесия. Как под куполом цирка делает это танцор на проволоке…
Зажав фильтр сигареты зубами, Джинджер собрал желтыми от табака пальцами крошки хлеба и ссыпал их из ладони в импровизированную пепельницу. Поднял на меня глаза:
— А я потерял!.. И не только чувство меры, но и женщину! Увлекся игрой в слова, а еще неудачно пошутил, совсем как рыцарь у Булгакова. Даже не неудачно, а глупо и изуверски! Тогда-то моя любимая мне и сказала, не сразу, а хорошенько подумав. Когда-нибудь, сказала она, ты поймешь, что человек не игрушка, а если и игрушка, то не в твоих руках. С ним нельзя забавляться, как с неодушевленной вещью. Возьми, это мой прощальный подарок, надеюсь, он тебе не понадобится…
Пошуровав в кармане куртки, Джинджер достал и показал мне на ладони маленькую латунную коробочку.
— А вот и пригодился!.. Если устанешь паясничать, сказала она, если станет от самого себя невмоготу…
Не договорил, придвинул к себе стоявший в стороне стакан. Поддев ногтем крышку с выдавленным на ней изображением птицы, вытряхнул в водку крошечную гранулу. Я видел, как, достигнув дна, она начала пузыриться. Улыбнулся жалко и беззащитно:
— И никаких мучений…
На меня напал ступор. Мышцы занемели. Умом все понимал, но не мог пошевелить и пальцем. Смотрел, словно загипнотизированный, как дрожит в его руке граненая посудина.
— Не кори себя, твоей вины нет, — произнес Джинджер с плохо скрываемой тоской, — и не поминай лихом!
— Стой! — заорал я что было сил.
С губ не сорвалось ни звука. Джинджер между тем уже подносил стакан ко рту. Осушил его парой больших глотков. Улыбнулся слабо, извиняясь за то, что все так получилось. Схватился обеими руками за горло. Стакан выпал, ударился об пол, но не разбился, а покатился, описывая широкую дугу и стуча гранями о доски. Дробный звук отдавался в моей голове саундтреком к картинке из фильма ужасов. Губы Джинджера побелели, глаза полезли из орбит. Лицо натужно покраснело. Язык стал вываливаться, и в уголках рта показалась пена. Привалившись спиной к стене, он начал мешком оседать на пол. Так медленно, как если бы я видел покадровую съемку. Взрыв эмоций тряхнул меня с такой силой, что я едва устоял на ногах. Бессмысленность происходящего зашкаливала.
Сантиметр за сантиметром тело исчезало под стойкой. Готовый потерять сознание, я вцепился в нее обеими руками. Секунды растянулись в часы, как вдруг до меня стало доходить, что что-то в происходящем перед глазами было не совсем естественным. Конвульсии несчастного продолжались, однако вместо того, чтобы рухнуть на пол, Джинджер распластался, раскинув руки, на стене и ловким движением выпрямился.
Улыбнулся нагло во весь напоминавший прорезь почтового ящика рот.
— Вот как-то так! Не слышу аплодисментов…
Стряхнул ладонями с рукавов куртки пыль. Продолжил тоном пользующегося широкой известностью рассказчика:
Бывало, играл в провинции Сократа, так сборы били рекорды. Публику без упаковки валидола в зал не пускали, в буфете в антрактах продавали коктейль из валерьянки с элениумом, а у входа в театр дежурила по приказу губернатора бригада реаниматоров…
Я смотрел на него и ничего не чувствовал. Вообще ничего. Видел перед собой размытое пятно лица, остальные краски мира будто стерли тряпкой. Медленно и постепенно они начали проступать, но божественный дар речи отказывался ко мне возвращаться. Руки дрожали. Я ощущал себя полностью опустошенным. Достал платок и вытер покрывшиеся мелкими каплями пота лоб и лицо.
— Н-ну ты и сука!
Джинджер особенно не возражал. Безразмерная улыбка превратилась в привычную ухмылочку.
— Игра, старик, игра — ей не знакомо чувство жалости! Если начать щадить людей, она теряет остроту и бытие превращается в череду тоскливых будней. Человек должен жить страстями и острыми ощущениями. Надеюсь, тебе понравилось, этюд был разыгран экспромтом, но, кажется, удался. Когда-нибудь, когда засяду за трактат об игре в жизнь, у тебя тоже будет шанс мне помочь…
— Сука ты! — повторил я, и если раньше голос мой был плоским, как сковорода, то на этот раз отразил всю глубину испытываемых мною к подонку чувств.
— Но позволь! Ты же, я так полагаю, не выпускник института благородных девиц! Да и не было другого способа вдохнуть в твое бренное тело толику жизни…
Не то чтобы меня совсем переклинило, но присущее мне богатство родного языка свелось всего к нескольким словам:
— И даже не сука, а полное говно!
Помедлив, Джинджер надул обиженно щеки:
— Ну, это вы, батенька, зря! Артиста может обидеть каждый, а зла тебе я не желал. Сам подумай, откуда у меня, да вдруг яд? Таблетка от живота, приходится таскать ее с собой. Давай лучше возьмем еще по пятьдесят и отметим мое воскрешение…
Не обращая на него внимания, я сунул сигареты в карман и сделал шаг к двери, но Джинджер заступил мне дорогу. Придержал за рукав:
— Не лезь в бутылку, трудно будет вылезать! Ну переборщил маленько, с кем не бывает…
— Переборщил!.. — процедил я, пытаясь высвободиться из цепких рук. — Урод ты, русских слов не хватает…
Он слушал внимательно, склонив по-собачьи набок голову.
— А ты их, слова эти, понапрасну-то не транжирь, прибереги для себя! Не я урод, все мы уроды, и ты, Николаша, будешь не из последних. Я — что, я тебя одного обманул, а ты морочишь голову многим, развлекаешь читающую публику своими придумками. Люди и рады развесить уши, им чужими мыслями и чувствами жить сподручней…
Я смотрел на него, не зная, плакать мне или смеяться. Много на своем веку наслушался всякого, но с таким типом повстречался впервые.
— Скажешь, я жесток? — продолжал Джинджер, глядя мне в глаза. — Да, есть такое, только жестокость эта — врача! За километр видно, добрая встряска тебе была необходима…
— Ври больше, много ты в этом понимаешь! — возмутился