Полтид, по обыкновению, очутился между ним и дверью. Выйдя на солнце на Пиккадилли, он отер лоб. Самое тяжелое позади – с чужими будет легче. И он вернулся в Сити, чтобы сделать то, что ему еще предстояло.
В этот вечер на Парк-лейн, глядя за обедом на отца, он почувствовал, как его снова охватывает прежнее неутоленное желание иметь сына – сына, который будет смотреть, как он ест, когда он состарится, сына, которого он будет сажать себе на колени, как когда-то его сажал Джемс; сына, который родится от него, который будет понимать его, потому что будет его собственной плотью и кровью, будет понимать и утешать его и будет богаче и образованнее его, потому что он начнет с большего. Состариться – вот как эта седая, исхудавшая, беспомощная фигура, и остаться в совершенном одиночестве со всеми своими капиталами, которые будут все расти; не интересоваться ничем, потому что впереди нет ничего и все его богатство должно перейти в руки и рты тех, кто ему совершенно безразличен! Нет! Он теперь добьется своего, он будет свободен и женится, и у него будет сын, которого он вырастит, прежде чем станет таким старым, как его отец, который сейчас смотрит одинаково задумчивым взглядом и на сына и на тарелку с печенкой.
В этом настроении Сомс отправился спать. Но, лежа в тепле между тонкими полотняными простынями из комода Эмили, он снова почувствовал себя во власти мучительнейших воспоминаний. Воспоминание об Ирэн, почти живое ощущение ее тела, преследовало его. Как он был глуп, что позволил себе увидеть ее затем только, чтобы все это снова нахлынуло на него, и теперь – это такая пытка – думать, что она с этим субъектом, с этим вором, который отнял ее у него!
VI
Летний день
Мысль о сыне почти не покидала Джолиона со времени его первой прогулки с Ирэн в Ричмонд-парке. Он не имел о нем никаких известий; справки в военном министерстве ни к чему не приводили; а от Холли и Джун он не надеялся получить что-нибудь раньше чем через три недели. В эти дни он почувствовал, как неполны его воспоминания о Джолли и каким он, в сущности, был дилетантом отцом. Не было ни единого воспоминания о том, как кто-нибудь из них рассердился, ни одного примирения, потому что не было никаких ссор; ни одного задушевного разговора, даже когда умерла мать Джолли. Ничего, кроме полуиронической привязанности. Он слишком боялся связать себя чем-нибудь, лишиться своей свободы или помешать свободе своего мальчика.
Только в присутствии Ирэн он испытывал облегчение, но и к этому чувству примешивалось все усиливающееся ощущение того, как он раздваивается между ней и сыном. С Джолли связывались чувство непрерывности бытия и те общественные устремления, которые так глубоко волновали Джолиона в юности и позже, когда мальчик его учился в школе, а затем поступил в университет, – это чувство обязательства перед ним, которое требовало, чтобы отец и сын взаимно оправдали то, чего они ждут друг от друга. С Ирэн было связано все его преклонение перед Красотой и Природой. И он, казалось, все больше и больше переставал понимать, что говорит в нем сильнее. От этого оцепенения чувств его однажды грубо пробудил некий молодой человек со странно знакомым лицом, который, ведя рядом с собой велосипед и улыбаясь, подошел к нему на дороге, когда он как раз собирался в Ричмонд.
– Мистер Джолион Форсайт? Благодарю вас.
Сунув в руку Джолиона конверт, он вскочил на велосипед и уехал. Джолион, удивленный, распечатал письмо.
«Отдел завещаний и разводов. Форсайт против Форсайт и Форсайта». За чувством отвращения и стыда мгновенно последовала реакция: «Как, ведь это как раз то, чего ты жаждешь, и ты недоволен! Она, вероятно, тоже получила такое извещение, и нужно поскорее увидеть ее». Дорогой он пытался обдумать все это. Забавное все же дело! Ибо, что бы там ни говорилось про сердце в Священном Писании, все-таки, чтобы удовлетворить закон, требуется нечто большее, чем простое вожделение. Они могут отлично защищаться в этом процессе или, по крайней мере, с полным правом попробовать сделать это. Но мысль об этом была противна Джолиону. Если он фактически не был ее любовником, мысленно он был им, и знал, что она готова принадлежать ему. Это говорило ему ее лицо. Не то чтобы он преувеличивал ее отношение к себе. Она уже пережила свою большую любовь, и он в его возрасте не мог надеяться внушить ей такое же чувство. Но она ему доверяет, привязалась к нему и чувствует, что он будет ей опорой в жизни. И конечно, она не заставит его защищаться в этом процессе, зная, что он обожает ее! Нет, слава богу, у нее нет этой невыносимой британской щепетильности, которая отказывается от счастья ради удовольствия отказаться! Она будет рада возможности почувствовать себя свободной после семнадцати лет умирания заживо. Что же касается огласки, этого уж не избежать! И, если они будут защищаться, это их не спасет от позора. Джолион чувствовал то, что должен чувствовать настоящий Форсайт, когда его частной жизни угрожает опасность: если по закону его полагается повесить, пусть это по крайней мере будет за дело! А давать показания под присягой, что ни единого жеста, ни даже слова любви никогда не было между ними, казалось ему более унизительным, чем молча признать себя виновным в адюльтере, – гораздо более унизительным, принимая во внимание его чувство, и не менее мучительным и тягостным для его детей. Мысль о том, что он должен будет отчитываться перед судьей и двенадцатью английскими обывателями в своих встречах с ней в Париже и в прогулках в Ричмонд-парке, внушала ему отвращение. Лицемерие и жестокость всей этой церемонии; вероятность того, что им не поверят, и одна только мысль о том, что она, которая для него была самим воплощением Красоты и Природы, будет стоять там под всеми этими подозрительными, жадными взглядами, – все это казалось совершенно нестерпимым. Нет, нет! Защищаться – это только доставить удовольствие Лондону и повысить тираж газет! В тысячу раз лучше принять то, что посылают Сомс и боги!
«Кроме того, – думал Джолион, стараясь быть честным с самим собой, – кто знает, долго ли я мог бы выдержать это положение вещей даже ради моего мальчика? Во всяком случае она-то хоть наконец высвободит шею из петли!» Поглощенный всеми этими размышлениями, он почти не замечал удушливого зноя. Небо нависло низко, багровое, с резкими белыми просветами. Тяжелая дождевая капля шлепнулась и оставила маленький звездообразный след в пыли на дороге, когда он входил в парк.