Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она сознавала, что когда-нибудь ее уличат, но это ее не пугало. Что значили побои, тюрьма и страдания рядом с тем огромным счастьем, которое она испытывала?
Она чувствовала себя великим пророком, которому открыты тайны неба и чарующее блаженство. Она была выше угрызений, выше наказаний, и даже боль была для нее чем-то мимотечным -ей ничто не было страшно. Знала она, и что найти причину поджогов, объяснить ее поступки невозможно. Понять ее могли бы лишь посвященные, лишь сверхлюди, видящие в огне волшебную силу. Но люди глупы. Открой она им свою великую тайну, и они бы подобно Мадису в панике пустились наутек. Они, как деревья корнями, крепко держатся за землю.
И невозмутимая, гордая своей избранностью, она ходила от судебного следователя в тюрьму и из тюрьмы в судебному следователю, давала подробные показания о своих преступных деяниях, но причин, толкавших ее на поджоги, не называла.
- Зачем поджигали? - раз за разом повторял вопрос следователь.
Раздражался, багровел лицом, так что под кожей взбухали синие жилы, стучал кулаком по столу и орал:
- Зачем поджигали?
Угрожал десятью годами заключения, соблазнял свободой, вдруг добрел, отечески глади по руке и с улыбкой говорил:
- Послушай, ты ведь еще молода, у тебя вся жизнь впереди. Грешно было бы да и обидно обрекать эту молодую жизнь на гибель, сгнаивать ее в застенке. Когда ты выйдешь из тюрьмы, ты будешь уже старухой, сломленной, безобразной, уставшей от жизни. Волосы и те поседеют, спина сгорбится. Скажи мне лучше, как отцу, зачем ты палила столькие постройки? Чистосердечное признание смягчает вину, и быть может, я не сегодня-завтра смогу тебя даже освободить. Подумай, взвесь хорошенько, ты так молода, даже красива, замуж можешь выйти. О господи, какая у тебя счастливая жизнь может быть впереди! А ты артачишься, упрямишься, не хочешь назвать причину преступления — сама как слепая торопишься навстречу гибели. Кому от этого польза?
Мари Тааде стояла столбом, глаза в пол, и молчала. Краснела, кашляла, переминалась с ноги на ногу и теребила в пальцах бахрому платка.
- Дура ты ненормальная! - опять кипя гневом, кричал следователь. - Казнить тебя надо! Паршивка, что творила — хутора жгла, один, другой, столько хуторов спалила! За ней море огня тянулось, слезы женщин, детей, проклятья мужиков, но она бессердечна и упряма, ей дела ни до чего нет! Даже причины преступления назвать не желает. Мы тут из-за нее голову ломаем, к врачам ее посылаем, продлеваем предварительно следствие, а ей все нипочем!
Под конвоем Мари доставили обратно в тюрьму.
Через месяц-два ей вручили обвинительный акт. Это был пухлый том с изложением всех обстоятельств дела и множества параграфов, но Мари Тааде и смотреть в него не стала. Зато другие арестантки прочли, пересмеиваясь и качая головами.
- Ну и птица! - дивились они.
Одна даже подсела и, прикидываясь подругой, посочувствовав, зашептала на ухо:
- Мне-то ты можешь сказать, зачем ты их жгла? Я никому не проболтаюсь. Знаешь, я и сама здесь сижу за довольно злое дело — я ребенка в колодце утопила. Девчонкой-поденщицей была, испугалась. Не знала, куда деваться от стыда и что делать. Все как было говорю, от чистого сердца. И ты скажи: зачем ты их жгла?
- Я не знаю, - сказала Мари.
- Ах так, не знаешь? - хмыкнула арестантка. - Ну, ты меня, видать, за ребенка держишь. А то никак и вообще за дуру?
Она поднялась и расхохоталась на всю камеру:
- Во простота!
В углах подхихикнули. А затем посыпались злые выкрики.
- Не вздумай с нами играть. Следователя ты можешь надувать, с судом можешь шутки шутить, а с нами ты должна быть почтительна! Тут, знаешь, свои порядки, будешь нагличать — скрутим и такую взбучку зададим, о какой ты и не мечтала! Всю дурь из тебя выколотим, как грязь из белья. Она не скажет! Все говорят, а она не скажет! Экая краля выискалась!
Галками скакали они вокруг Мари. Со скрюченными хищно пальцами, готовые заклевать, исцарапать ее...
Пришел назначенный судом защитник, бросил портфель на скамью, отдышался после быстрой ходьбы, нацепил на нос пенсне и молвил:
- Нуте-с, а теперь, милое мое дитя, скажи, зачем ты, собственно, поджигала эти хутора?
И ушел, качая головой. Проходя мимо надзирателя, он приостановился и произнес:
- У вас там в камере есть некая Мари Тааде. Лет восемь или десять отсидки ей обеспечено. Очень странная девица.
Десять, двадцать или того больше — Мари это не волновало. Сидя ссутулясь в углу камеры, она думала лишь о том дне, когда однажды она выйдет на свободу. Бей было безразлично, будет это вскоре или спустя многие годы. А уж когда она освободится, вот тогда она возьмет в руки факел и подожжет все, хутора, леса, города. Вихрем будет носиться с места на место, всюду рассеивая огонь. И взметнется пламя, какого еще свет не видывал, выше неба, шире моря. Пламя, которое охватит весь мир, как ребенок охватывает ручонками мяч. И канут в этой огненной пучине страны и города, воды и леса. Даже страдания и беды, заблуждения и боль. Сгорит все, чтобы родиться заново чистым и ясным, как поднебесная синь.
- Красные лошади, - шептала она словно в горячечном бреду, - милые мои красные лошади!
1926
Море
Перевод Н. Калаус
1
Времена те давно минули, однако порой воспоминания о них вспыхивают в моем сознании угольками в золе, и меня охватывает жуткое чувство, словно я и сейчас еще слышу тот рев осеннего штормового моря и пронзительное завывание ветра. Произошла эта история в дни моей молодости, когда я, юным барашком пущенный пастись на вольном выпасе, не ведал еще людской злобы и жестокости. Лишь со временем мне открылся истинный лик бытия, и я испуганно замер, растерянный и мизерный перед ним...
Так случилось, что я долго искал место пастора, но у меня не было ни друзей, ни влиятельных покровителей, и сам я происходил из бедного и презренного крестьянского сословия, так что преуспеть в жизни было непросто. Хотя я весьма прилежно учился и похвально окончил университет. Когда же я, совсем было отчаявшись, получил письмо, которым меня извещали, что я избран пастором Ханикатсиского прихода, я обрадовался. Приход находился, правда, на дальнем острове, жалкий и бедный, куда ни один пастырь духовный так просто не хотел заступать, однако для меня это был тогда выход. И я, уложив Священное писание и сутану в чемодан, отправился на пристань.
Была уже поздняя осень, над морем бушевали пронзительные северные ветры, кое-где появлялись плавучие льды и пассажирское сообщение с островами уже прекратилось. Правда, на Гогладн с грузом зерна шла одна английская шхуна, которая, если позволит ледовая обстановка, на обратном пути должна была зайти в Хелтермаа за крепежным лесом. И капитан шхуны предложил мне, если я хочу, пойти с ними и на обратном пути высадиться на острове, - он ничего не имеет против. Хотя я никогда не путешествовал по морю и очень боялся шторма, мне ничего не оставалось, как принять любезное предложение капитана.
Но едва мы вышли в море, я пожалел, что поступил столь опрометчиво, решившись на это путешествие и сев на утлое суденышко. Ветер все крепчал, нас швыряло туда и сюда, как щепку. Море пенилось бело, волны вздымались горными цепями. Наша маленькая шхуна скрипела и охала, точно загнанный зверь. Небо было низким, мрачным, над самой головой нависали черные смоляные тучи. Но все это было лишь прелюдией — настоящая буря разыгралась на другой день, и если я что и мог, то сидеть в рубке и молиться за свою жизнь.
Яростные шквалы несли ледяное крошево, которое осколками стекол падало на наше суденышко и засыпало его толстым слоем. Не прошло и нескольких часов, как шхуна превратилась в оледенелый сундук. Казалось, сам нечистый со всеми своими многочисленными подручными участвует в этой круговерти, пытаясь утащить нас на дно вместе со шхуной. Ванты гудели, руль сломался, и судно носило штормом по бурному морю. Волны перекатывались через палубу, смывая все а своем пути. Кроме капитана, на шхуне было всего пятеро матросов, они изнемогали от усталости и холода, и на их лицах были написаны отчаяние и страх.
На третий день утром один из матросов сказал, что надеяться больше не на что. Он пришел ко мне с просьбой написать его родным письмо о его гибели — он запечатает письмо в бутылку и бросит в море. Матрос был бледен, пошатывался и говорил, что ночью, когда он, вконец измученный, задремал за штурвалом, котерман вытянул его шкворнем по спине. Котерман вынырнул из пучины, огромный, что великан, лицо угольно-черное, глаза зеленые. Появление его предвещало неминуемую гибель корабля. По неведению своему я спросил, кто такой котерман, и он ответил, что это дух-хранитель моряков, и делают его из трех первых щепок, что откалывают от грот-мачты. Когда же я отчитал матроса за глупое суеверие и объяснил, что единственный наш хранитель есть сам всемилостивый господь, он на меня крепко рассердился и не стал даже слушать. Лишь моя молодость и сан как-то примирили его, да еще, быть может, твердая уверенность в том, что всем нам предстоит неминуемая гибель. Котерман, сказал он, всегда дает знать о гибели судна вздохами, проказами или же поколотит кого-нибудь из матросов, так как он якобы перенимает нрав мастера: если тот крут, то и котерман жесток, тогда как у доброго мачтовщика и котерман добрый. Дух-хранитель сопровождает корабль во всех плаваниях, а перед гибелью корабля появляется из пучины, чтобы предупредить, и люди тогда должны сесть в шлюпки и оставить судно на волю провидения. Но в такой шторм, угрюмо добавил матрос, нам не покинуть этот обледенелый гроб!