нашего командования, но я бы на вашем месте все же присмотрелся к Гуляеву как следует. Возможно, его стоило бы отстранить хотя бы от лекций по этике.
ПОЗДНЯКОВ
27 марта 1943 года.
Глава восьмая
Новорожденный снова просыпается в обгоревшем гробу посреди старинной церкви, и снова его окружают фрески с изображениями ада и вечных мук, и в разломе под куполом горит красное небо.
Пахнет гарью от почерневших стен, бордовый свет пробивается сквозь витражи, и тело Новорожденного бьет мелкая дрожь, будто его только вынесло бурной волной на берег.
Опять эти адские картины, эти драконы, пожирающие грешников, языки пламени, обвивающие их тела; трехголовые псы, глодающие руки и ноги несчастных.
Мучают жителей ада рогатые черти, варят живьем в котлах, пилят на части, пьют мозг из их черепов, рубят топорами, пронзают копьями и трезубцами.
Фрески эти, облупившиеся и потускневшие от древности, — первое, что видит, просыпаясь в гробу, Новорожденный. И только потом, слегка приподняв голову, он замечает кроваво-красное небо в разломе под куполом.
Новорожденный не знает, кто он и что здесь делает. Он только что родился.
У него чистые глаза, белая кожа и пересохшие губы.
И опять (но для него нет слова «опять», для него всё впервые) перелезает он через стенки гроба и падает на холодный пол, и снова его тошнит глубокими спазмами, и он выблевывает белого червя.
Червь быстро растет, точно чужой ребенок, ползет на амвон, обвивает его, оставляя мазки желтой слизи, и говорит не своим голосом, будто это вся церковь своими стенами обращается к Новорожденному.
— Ты знаешь, как тебя зовут?
— Новорожденный.
— Ты человек?
— Я не знаю, что это такое.
— Ты помнишь, кем был?
— Я всегда был Новорожденным.
— Может, ты был кем-то еще?
— Нет.
— Вспоминай.
— Я не могу.
— Вспоминай и измени это.
И Новорожденный вспоминает отвратительный прогорклый вкус супа из горелого проса, который давали каждый день в лагере под Витебском, куда их перевезли из-под Боровичей. При раздаче обеда немцы всех били, и Гуляеву тоже доставалось. Он чудом расплескивал только половину миски, остальное жадно лакал и вылизывал. У остальных порой не оставалось и того: от удара палками пленные роняли миски и доедали остатки гущи прямо с земли, собирая крошево из проса грязными пальцами и облизывая их. Немцы, глядя на это, смеялись.
На второй день пребывания в новом лагере Ивана осмотрел немецкий врач. Впрочем, «осмотрел» громко сказано: взвесил да приказал встать у ростовой линейки. Прикасаться к грязному и вонючему пленному даже не стал. Весы показали 48 кг. Врач сказал: «Кляйне русс», — посмеялся и отпустил в барак.
Вместе с Гуляевым в одном бараке жили двести пленных. Вонь стояла невыносимая: от гниющих ран, от тухлой еды, от пота, мочи и дерьма. Но к вони привыкаешь быстро, а к ежедневным побоям не привыкнешь никогда.
Били постоянно. Кулаками, сапогами и палками. Иногда прикладами. Каждый день кого-то забивали до смерти, могли просто расколошматить дубиной череп. В первый же день Гуляев увидел, как одного парня просто выдернули из строя, бросили на землю и отдали на растерзание собакам.
Но хуже немцев оказались свои. Лагерную полицию набирали из таких же военнопленных, и отличались они совершенно звериной жестокостью. Казалось, они пытались изо всех сил выслужиться перед немцами за усиленный паек и выместить на бывших товарищах все те унижения, что пережили сами. Гуляев не мог понять, как за такой короткий срок можно превратить человека в остервенелое чудовище — но можно, вот, он видел это своими глазами.
Начальника лагерной полиции называли Мишка Жирный. Его действительно звали Михаилом, в плен сдался еще под Минском и за время службы умудрился наесть себе второй подбородок.
Мишка Жирный каждый день устраивал особую экзекуцию, которую называл «утренней молитвой».
«Утренняя молитва» проводилась так: на построении пленные рассчитывались по порядку номеров, и каждый десятый должен был шагнуть вперед. Этого бедолагу Мишка Жирный подзывал к себе, заставлял встать перед собой на колени и со всей дури бил кованым сапогом в лицо.
От этого удара выживали не все.
Гуляеву везло.
Все восемь раз. Да, он считал.
Может, он оказался крепче остальных, а может, Мишка Жирный некоторых щадил и бил не так сильно — но Иван выжил, оставшись навсегда с расплющенным, переломанным, повернутым набок носом.
Еще у Мишки Жирного была своя овчарка, которую он порой с радостью натравливал на пленных. Пару раз так не повезло и Гуляеву: собака разодрала ему плечо.
— Каждый из вас хуже последней вшивой собаки, — говорил пленным Мишка. — Вы все здесь не люди, вы сталинские бандиты, и лучше всего будет, если вас увезут рабами в Германию, но до этого доживут не все.
Иногда врывался в бараки по ночам, пьяный, с двумя друзьями. Они орали песни и занимались тем, что любили больше всего, — били пленных.
Люди умирали каждый день.
От голода, от побоев, от тифа, от гноящихся ран, в которых заводились черви.
На второй месяц, в ноябре, Гуляев окончательно потерял волю. Как и все, он ходил живым мертвецом по лагерю, безразлично смотрел на постоянные избиения, терпел боль, терпел голод, терпел, терпел…
Боль так и не притуплялась. Она казалась бесконечной.
В начале декабря Мишку Жирного повесили немцы. По слухам, он украл у офицера серебряный портсигар.
Начальство лагеря сменилось, полицию возглавил бывший приятель Мишки Жирного, звали его Андреем, без прозвища. И то ли Андрей обладал более мягким сердцем (конечно же, нет, он был такой же мразью), то ли немцы дали указание попуститься, но таких сильных зверств больше не было. «Утренние молитвы» прекратились.
Бить продолжали, и били сильно, но больше не травили собаками и не разбивали палками черепа. Стали лучше кормить — давали молочный суп, иногда какие-то рыбные консервы, по двести грамм хлеба.
А может быть, просто наступала зима, и лагерное руководство хотело, чтобы хоть кто-то выжил для будущих работ в Германии.
Об отправке говорили постоянно. Кого-то, кто был покрепче, дважды в месяц отбирали и грузили в вагоны. Гуляеву не везло.
Кто-то из пленных тогда горько пошутил, что из категории «кромешный ад» существование перешло в категорию «кромешный ад, но черти хотя бы перестали ежедневно совать в жопу раскаленную кочергу».
В начале февраля случилось чудо — целый день без побоев и издевательств, даже хлеба выдали больше, чем обычно.
А следующим утром всех выгнали на ежеутреннее построение. Перед пленными стоял высокий человек в советском кителе без знаков различия, в роговых очках, с басовитым