Читать интересную книгу Достоевский и предшественники. Подлинное и мнимое в пространстве культуры - Людмила Ивановна Сараскина

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 163 164 165 166 167 168 169 170 171 ... 175
не может быть!), но потому, что, по их мнению, предмет такой, о котором уже принято не говорить громко?» (18: 120–121).

В «Объяснении Следственной комиссии» он честно обозначил и свое отношение к Белинскому, чье запрещенное цензурой письмо Гоголю читал вслух на одном из пятничных собраний и получил за это смертный приговор, замененный царской милостью на каторжный срок. «Я упрекал его [Белинского] в том, что он силится дать литературе частное, недостойное ей назначение, низводя ее единственно до описания, если можно выразиться, одних газетных фактов или скандалезных происшествий. Я именно возражал ему, что желчью не привлечешь никого, а только надоешь смертельно всем и каждому, хватая встречного и поперечного на улице, останавливая каждого прохожего за пуговицу фрака и начиная насильно проповедовать ему и учить его уму-разуму» (18: 127).

Неспособность выразить гласно и открыто свои мысли Достоевский называл боязнью слова. «Зачем правому человеку опасаться за себя и за свое слово? Это значит полагать, что законы недостаточно ограждают личность и что можно погибнуть из-за пустого слова, из-за неосторожной фразы. Но зачем же мы сами так настроили всех, что на громкое откровенное слово, сколько-нибудь похожее на мнение, высказанное прямо без утайки, уже смотрят как на эксцентричность! Мое мнение, что если бы мы все были откровеннее с правительством, то было бы гораздо лучше для нас самих… Мы сами только напрасно беспокоим правительство своею таинственно-стию и недоверчивостию» (18: 121).

Сегодня, после трагических опытов, пережитых Россией в XX веке, пожелание находящегося под судом 28-летнего Достоевского быть откровеннее с правительством и судьями выглядит наивно и прекраснодушно. Может быть, даже легкомысленно, глупо, опрометчиво. Соотечественнику куда ближе должны быть строки тютчевского «Silentium!» (1830): «Молчи, скрывайся и таи / И чувства и мечты свои».

Здесь важно подчеркнуть, что принцип открытости перед властью и разговора с ней от первого лица Достоевский декларировал, находясь под следствием, то есть еще до провокации с фальшивым смертным приговором, до каторги. Таким было его истинное, свободное убеждение, как бы к нему сегодня ни относиться.

Кстати, необходимо высказаться по поводу одного популярного недоумения – о поврежденной психике Достоевского, перенесшего гражданскую казнь. Полагать, что после провокации с ложным приговором «психика Достоевского была повреждена необратимо» и что «если бы не было дела Петрашевского, не было бы и его идейной, довольно печальной эволюции»25, можно с очень большой натяжкой. То же относится и к другому предположению: «Все, что в Достоевском есть гениального, существовало бы без этой чудовищной истории, а все, что в нем есть больного, конечно, усугубилось за время каторги многократно. Ну не написал бы он “Записок из Мертвого дома”. Думаю, написал бы что-то вполне сопоставимое. Но ведь и “Записок из подполья” тогда бы тоже не написал – самой, на мой взгляд, опасной книги русского канона»26.

Разумеется, события такого масштаба, как арест, суд, каторга и ссылка, ни для кого не проходят бесследно, но человеку и его убеждениям за долгую жизнь свойственно меняться. Так что вектор эволюции Достоевского – условно говоря, от школы Петрашевского к школе Победоносцева – во-первых, никак не печален (это вообще как и кому посмотреть), во-вторых, ни в коем случае не маркируется «непоправимыми повреждениями психики». И это тот самый случай, когда если что-то не устраивает в Достоевском, проще свалить на его эпилепсию и тяжелый характер. Имея множество расхождений с Петрашевским, Достоевский и с Победоносцевым далеко не во всем соглашался и – «гнул свою линию», эволюционируя согласно собственным чертежам и картам.

К тому же все было не так просто с горячими выступлениями молодого Достоевского против «всеобщего систематического умолчания и скрытности». Понятное дело: он стремился убедить Комиссию в своей приверженности к открытости и гласности: «Самое обыкновенное слово, сказанное громко, получает гораздо более весу» (18: 121).

Но в том же «Объяснении» он громко выступал против свирепостей цензуры, говоря, что звание писателя унижено темным подозрением, что на него заранее цензура смотрит как на какого-то естественного врага правительству. «Литературе трудно существовать при таком напряженном положении. Целые роды искусства должны исчезнуть: сатира, трагедия уже не могут существовать. Уже не могут существовать при строгости нынешней цензуры такие писатели, как Грибоедов, Фонвизин и даже Пушкин. Сатира осмеивает порок, и чаще всего – порок под личиною добродетели. Как может быть теперь хоть какое-нибудь осмеяние? Цензор во всем видит намек, заподозревает, нет ли тут какой личности, нет ли желчи, не намекает ли писатель на чье-либо лицо и на какой-нибудь порядок вещей» (18: 125).

Очевидно: не такой открытости, не такой откровенности ждала от подсудимого Достоевского Следственная комиссия. Мужественно держась на допросах, он не сказал ничего лишнего, что могло бы пойти во вред товарищам, был сдержан, осмотрителен, осторожен. Умный, независимый, хитрый, упрямый, – говорили о нем в Комиссии. От него ждали компромата на хозяина пятниц, а он, вспоминая принятый между ними тон холодной учтивости, писал, что «всегда уважал Петрашевского как человека честного и благородного» (18: 118).

Его спрашивали о пятничных собраниях, а он рассуждал о беспримерной драме, которая разыгрывается на Западе: «Трещит и сокрушается вековой порядок вещей. Самые основные начала общества грозят каждую минуту рухнуть и увлечь в своем падении всю нацию» (18: 122).

У него хотели узнать о политической программе кружка, о его наверняка преступном направлении, а он высказывал мнение, что это был всего только спор, который начался один раз, с тем чтоб никогда не кончиться.

«Во имя этого спора и собиралось общество – чтоб спорить и доспориться; ибо каждый почти раз расходились с тем, чтобы в следующий раз возобновить спор с новою силою, чувствуя, что не высказали и десятой части того, что хотелось сказать» (18: 129).

От него требовали ответа, не было ли какой тайной, скрытой цели в обществе Петрашевского, а он припоминал разноголосицу, смешение понятий, характеров, личностей, специальностей: «Смотря на всё это и сообразив, можно утвердительно сказать, что невозможно, чтоб была какая-нибудь тайная, скрытая цель во всем этом хаосе. Тут не было и тени единства и не было бы до скончания веков» (18: 130).

Посетитель пятниц обязан был ответить Комиссии, вредный ли человек сам Петрашевский, а Достоевский увлеченно твердил, что Петрашевский уважает систему Фурье, верит самому Фурье и что фурьеризм – система мирная, кабинетная, утопическая и отчасти даже комическая. «Она очаровывает душу своею изящностью, обольщает сердце тою любовию к человечеству, которая воодушевляла Фурье, когда он создавал свою систему, и удивляет ум своею стройностию. Привлекает к себе она не желчными нападками, а воодушевляя любовью к человечеству. В системе этой нет ненавистей. Реформы политической фурьеризм не полагает; его реформа –

1 ... 163 164 165 166 167 168 169 170 171 ... 175
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Достоевский и предшественники. Подлинное и мнимое в пространстве культуры - Людмила Ивановна Сараскина.

Оставить комментарий