полезнейшим званием. Есть у меня убеждение, что только на этом пути я мог бы истинно быть полезным, может быть, и я обратил бы на себя хоть какое-нибудь внимание, приобрел бы себе опять доброе имя и хотя несколько обеспечил свое существование, ибо я ничего не имею, кроме некоторых и очень небольших, может быть, литературных способностей» (Там же. С. 225).
Была ли эта просьба симптомом «необратимо поврежденной психики» Достоевского? Нет. Было ли само письмо свидетельством исключительной преданности своему призванию? Да.
Генерал Тотлебен щедро помог ссыльному писателю, направив от своего имени ходатайство в канцелярию великого князя: «К высокоторжественному дню коронации государя императора испрашивается милость: унтер-офицера Федора Достоевского произвести в прапорщики и дозволить ему литературные занятия с правом печатания на узаконенных основаниях» (28, кн. 1: 471. Примечания).
Ходатайство было всемилостивейше удовлетворено – с учетом молодых лет и политической неопытности ссыльного, его чистосердечного раскаяния и переменой образа мыслей. Было дозволено производство в прапорщики, а также печатание литературных трудов. Вместе с тем над ним был учрежден секретный надзор «впредь до совершенного удостоверения в благонадежности». Только через восемнадцать лет – после «Преступления и наказания», «Идиота» и «Бесов» – Достоевский будет освобожден от полицейского надзора.
Ему предстояло заново вступить в литературный круг и вернуть себе столь почитаемое им звание писателя. Уточню: звание писателя-художника, ибо первые опыты молодого Достоевского в фельетонной публицистике были и остались лишь зыбкими пробами пера. Таким было его участие в некрасовском проекте летучего маленького альманаха «Зубоскал» (1845), где полагалось «острить и смеяться над всем, не щадить никого, цепляться за театр, за журналы, за общество, за литературу, за происшествия на улицах, за выставку, за газетные известия, за иностранные новости, словом, за всё, всё это в одном духе и в одном направлении» (28, кн. 1: 113).
Достоевский намеревался сочинить для некрасовского альманаха «Записки лакея о своем барине» (в духе «никого не щадить»); в том же духе планировалось поместить, например, отчет о некоем пародийном заседании славянофилов, «где торжественно докажется, что Адам был славянин и жил в России», с тем чтобы решить вопрос «для благоденствии и пользы всей русской нации» (Там же. С. 114). Неудивительно, что цензура, прочитав «Объявление» об издании «комического альманаха», составленное Достоевским, и разглядев декларацию целей издания – быть «отголоском правды, трубою правды, стоять день и ночь за правду, быть ее оплотом и хранителем» (18: 8), его немедленно и категорически запретила.
Амплуа фланера-зубоскала, злого и беспощадного насмешника, которое, с подачи Некрасова, намеревался примерить на себя молодой Достоевский еще до выхода из печати романа «Бедные люди», ему не удалось с первой же попытки. Роль была отчетливо не его, и он это, по-видимому, хорошо понял, так что второй раз, через два года, предстал перед публикой в образе уже не насмешника, а мечтателя. «Петербургская летопись» (1847), в которой фельетонист Достоевский осваивал аналитическое, без «цепляния» и «комико-вания», отношение к реальности, стала и прологом, и творческой лабораторией его художественной прозы, с беглыми зарисовками совсем крошечных событий, с малым каталогом человеческих типов и летучих воспоминаний, с поразительно свежим восприятием истории и физиологии Петербурга.
«Бывают мечтатели, – писал он, – которые даже справляют годовщину своим фантастическим ощущениям. Они часто замечают числа месяцев, когда были особенно счастливы и когда их фантазия играла наиболее приятнейшим образом, и если бродили тогда в такой-то улице или читали такую-то книгу, видели такую-то женщину, то уж непременно стараются повторить то же самое и в годовщину своих впечатлений, копируя и припоминая малейшие обстоятельства своего гнилого, бессильного счастья. И не трагедия такая жизнь! Не грех и не ужас! Не карикатура! И не все мы более или менее мечтатели!..» (18: 34).
Здесь был явлен почерк начинающего художника, будущего автора «Белых ночей», «Хозяйки», «Неточки Незвановой», но никак не публициста. Выражать мысли и чувства «от первого лица», которое не просто наблюдает действительность, но болеет ею, должен, как поймет он далеко не сразу, не насмешник и не фельетонист. Право на серьезную публицистику и «прямое говорение» в печати необходимо заслужить; на это право должно было работать имя и авторитет писателя.
Именно «Записки из Мертвого дома» вернули Достоевскому, попавшему «под красную шапку», былую славу, помогли утвердиться в большой литературе и занять в ней то место, которое он заслуживал. «Мой “Мертвый дом” сделал буквально фурор, и я возобновил им свою литературную репутацию», – писал Достоевский своему другу А.Е. Врангелю 31 марта 1865 г. (28, кн. 2: 115). Этой цели Достоевский добился абсолютно – чего стоило одно только письмо И.С. Тургенева из Парижа: «Очень Вам благодарен за присылку № 2 “Времени”, которые я читаю с большим удовольствием. Особенно Ваши “Записки из Мертвого дома”. Картина бани просто дантовская, и в Ваших характеристиках разных лиц (напр. Петров) много тонкой и верной психологии»30.
Это была высшая похвала – Тургенев-художник оценил «Записки…» в их истинной ипостаси – художественной. Всему тому, чем замечательно отличались «Записки из Мертвого дома» – яркой документальностью, фактической достоверностью, гуманистическим настроем, их несомненное художественное качество придавало особый вес и авторитет. А.И. Герцен, прослышав, что в России опубликовано что-то вроде воспоминаний Достоевского о каторге, а вскоре и прочитав их в журнале «Время», писал в статье «Новая фаза в русской литературе»: «Эпоха оставила нам одну страшную книгу, своего рода carmen horrendum (песнь, наводящая ужас. – Л.С.), которая всегда будет красоваться над выходом из мрачного царствования Николая, как надпись Данте над входом в ад: это “Мертвый дом” Достоевского, страшное повествование, автор которого, вероятно, и сам не подозревал, что, рисуя своей закованной рукой образы сотоварищей каторжников, он создал из описания нравов одной сибирской тюрьмы фрески в духе Буонарроти»31.
Но Достоевский ведал, что творил и что сотворил. Достоевского-каторжанина спас Достоевский-художник, который помог преодолеть кризис, не сломаться физически и нравственно, узнать людей и характеры, задуматься, что есть человек, опустившийся на дно, и для чего всякому несчастному, кроме самой малой собственности и денег, нужно уважение, справедливость и участие. Художник в «Записках из Мертвого дома» преодолел бездну, разделяющую сословия, всмотрелся в каторгу – взгляд художника помог справиться с самыми тяжелыми впечатлениями. «Человек есть существо, ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение» (4: 10) – эта формула стала итогом познания каторги, как и то, что человек может жить и выжить даже на «аршине пространства». Открытия о человеке – то главное, что было вынесено из Омского острога и что помогло в создании всех зрелых романов.
Вскоре после выхода «Записок…» ему станет известен добрый отзыв Л.Н. Толстого о «Записках…», которые тот читал не единожды. Много позже станет известен и другой отзыв: