Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одному из первых Тициан принес готовые куски перевода Сумбаташвили. Как вспоминает Шалва Апхаидзе, — он пришел с ним вместе, — при этом Тициан так нервничал, как будто сам все это написал; он достал из портфеля рукопись, стал читать — торопливо, невнятно; его вежливо остановил Сумбатов: «Подождите, дорогой, дайте я сам прочту…».
Александр Сумбаташвили отнесся к работе Бальмонта участливо; при его содействии в Москве состоялось несколько публичных чтений «Барсовой кожи», как тогда называли поэму Руставели. Одно из первых — в грузинском землячестве.
Тициан вспоминает, как это было:
«Синодальный зал переполнен людьми: грузины, русские, армяне. Бальмонт почти поет. Присутствующие не понимают его напевной манеры. Вот во время антракта он взглянул на одного экзотического грузина с библейской бородой. Это — рачинец, пекарь, он не понимает, о чем спрашивает его Бальмонт, и просит меня перевести. Бальмонт спрашивал, знает ли он Паоло Яшвили?
— Константин Дмитриевич, — отвечаю я, — он не только Паоло Яшвили, он Акакия Церетели не знает и пришел сюда отдать дань уважения Шота Руставели… — Бальмонт несколько успокоился, потом поднялся на эстраду и снова запел свой перевод. Конечно, люди опять не понимают его чтение. После него выходит Александр Сумбаташвили и читает вступление к поэме, только что прочитанное Бальмонтом, — все в восторге, от аплодисментов рушится зал. Сумбаташвили поворачивается, берет Бальмонта за руку и сам начинает аплодировать. В зале — буря…»
Сам Бальмонт вспоминает один из таких вечеров: «Табидзе после лекции заходил в лекториум с лицом, залитым слезами. Много было красивых взволнованных лиц. Для всех (Южина включительно, встретившего меня первым, когда я приехал) этот вечер воистину был неожиданным блеском, откровением» (из письма Е. К. Цветковской).
14 января 1916 года (день 14 января в Грузии — национальный праздник: день святой Нины) перевод Бальмонта слушало избранное общество: потом состоялся пышный банкет, на который пришли многие русские писатели, художники; Сумбаташвили в тот вечер был тамадой. На банкете славили Бальмонта. Балтрушайтису запомнилось приветствие в честь героя дня, произнесенное Тицианом:
«— Дорогой Константин Дмитриевич! — начал он. — Я очень извиняюсь, что вы не грузин… — Потом он говорил о творце солнечных гимнов, и речь его была гимн Человеку Солнца, влюбленному в солнце Грузии.
Едва Тициан умолк, вскочил Бальмонт, обнял его, повторяя:
— Друг мой! Друг мой!..
Ответная речь Бальмонта звучала взволнованно, — он говорил, как писал, красиво:
— Руставели!.. Это имя — клич и талисман древней Грузии и Грузии наших дней… (Он произносил „Руст’авели“ — раздельно и с придыханием, как говорят грузины.) Шота Руст’авели, — говорил он, — святыня для каждого грузина, кто бы он ни был, царевич или пастух! В этом имени знак величия древней Грузии, когда она была могучим царством, простиравшимся от Трапезунда до Каспия… Это сокровищница грузинской поэтической речи, и ее отдельные строки живут в сознании грузинского народа как поговорки, как лучезарные правила поведения, как блестящие определения душевной красоты. „Что ты спрятал — то пропало, что ты отдал — то твое“, — скажи это грузину, и сын этого красивого народа, изящного в своей душевной расточительности, мгновенно расцветет… Поэма Руставели живет в устах сазандаров, народных песнопевцев Грузии, и сладостный грузинский инструмент — тари — будет музыкально сопутствовать певучему имени Руставели, пока будет жить Грузия и выразительный грузинский язык… (Такими словами Бальмонт предварил в 1918 году издание первых десяти песен поэмы.) — Он сравнивал красивый язык грузин с гордым орлиным клекотом и шуршанием пламени, а Руставели — с красивым барсом, всегда готовым к меткому прыжку. Имя Руставели он ставил среди имен всемирно прославленных: рядом с Данте, Петраркой и Микеланджело, — каждый из них на горной вершине высокой любви. С Лаурой и Беатриче сравнивал Бальмонт царицу Тамару…»
Тициан Табидзе иногда называл себя «грузинским Бальмонтом» (другие, случалось, его называли «грузинским Блоком», он сам был скромнее): по правде сказать, между ними не было сходства, — его пленяли певучесть и плавность бальмонтовского стиха: «Переплеск многопенный, разорванно-слитный, самоцветные камни земли самобытной, переклички лесные зеленого мая, — все пойму, все возьму, у других отнимая. Вечно-юный, как сон…», — однако сам он предпочитал в стихах живую мысль, пульсирующее чувство; его упрекали подчас в стиховой небрежности: многопенные, звучные переплески — совсем не его стихия!
Влюбленный в Солнце, зовущий — «Будем как Солнце!» — Бальмонт славил грузинское солнце, воспевал былое величие Грузии…
В его гимнах Солнцу Тициану слышалась слава Солнцу Халдеи.
Восхищаясь Бальмонтом, Табидзе видел в бальмонтовском — собственное, свое.
В статье «Бальмонт и Грузия» Табидзе писал: «Большой поэт и истинный ценитель прекрасного Иннокентий Анненский говорил, что в Бальмонте есть все, что мы можем пожелать увидеть: русский темперамент и Бодлер, китайское богословие и фламандский пейзаж в освещении Роденбаха, Рибейра и Агура-Мазда, и все это целиком живет в нем, если только он в это влюблен в данную минуту. Сам же Бальмонт называл такую способность радостью постижения многообразия, талантом космического причастия души. Умение преобразиться, перевоплотиться в другой народ, слиться с душой незнакомого племени и озвучить эту душу… Метемпсихозы Бальмонта столь многообразны, что способны убедить нас в силе волшебства и колдовства. И вот Бальмонт в последние годы остановил взгляд своей солнечной любви на Грузии». (Статья написана весною 1917 года, к приезду Бальмонта в Грузию, и напечатана в газете «Сакартвело».)
Увы, при всей пылкости этой любви, в искренности которой нельзя усомниться…
«Утонул в Руставели… — писал одной своей корреспондентке Бальмонт. — Я утомляюсь, но радуюсь очень. Когда кончу всё, мне будет очень интересно заниматься грузинским языком. Спроси Табидзе, сможет ли он два раза в неделю приходить ко мне, когда я вернусь в Москву? Или пусть он укажет мне какую-либо грузинскую гурию. Или еще лучше — и то и другое. Да, изучу я грузинский язык и в мужской, и в женской мелодии…»
Несмотря на влюбленность, Грузия для Бальмонта была лишь еще одна «стеклянная пустыня»: он равно мог воспеть горы Грузии, похожие на храмы, и пирамиды Египта, испанские танцы, любовников Клеопатры, ассирийских царей, богов исчезнувшего народа майя, яванских женщин, китайские чайные домики, самураев, буддийские храмы, халдейских мудрецов…
Все боги были ему равны.
Но ведь Бальмонт, никто другой, впервые по-настоящему перевел Шота Руставели!
Тициан боготворил его — рыжеволосого, маленького, с ярким цветком в петлице, бледного от волнения, капризного и порою несправедливо придирчивого (Тициану случалось на него обижаться до слез!), большелобого, с раздувающимися ноздрями, с близоруко прищуренными в светлых ресницах краснеющими глазками…
Бальмонт певуче, высокомерно читал стихи. Он вскидывал голову и смотрел прямо перед собой концом рыжеватой бородки…
Тициан послушно по первому зову приходил к нему.
Он любил Бальмонта всю жизнь, как любят собственную юность, — любил и тогда, когда разуверился в его гениальности, что случилось уже в студенческие времена.
Он был снисходителен, он и в этом винил лишь себя самого.
В грустную минуту, ожидая скорого возвращения на родину, Тициан писал Валериану Гаприндашвили: «Часто хожу к Бальмонту. Он уже так не вдохновляет и не возвышает меня, как в первое время. На это две причины: или я привык, или плохо себя чувствую, хотя Бальмонт иногда интересен. Его последняя книга „Сонеты Солнца, Меда и Луны“ безусловно интересна. Во всяком случае, сравнительно с новой русской поэзией.
Получил книгу Василия Каменского. Большинство этих стихов — напевы русской гармоники в приподнятом настроении. Безусловно, в ней есть хорошие места, но нет поэтической святости. Я в последнее время стал педантом. „Страданием должно быть достигнуто у поэта то, что другим кажется музыкой“, или что-то в этом роде…» (Письмо переведено с грузинского, — Тициан имеет в виду слова Иннокентия Анненского: «И было мукою для них, что людям музыкой казалось».) «Пишу тебе терцины сонетов Бальмонта „Под северным небом“, — продолжает он. — Я часто повторяю эти простые слова, я их люблю. Начинаются они так: „До самого конца вы будете мне милы, родного севера непышные цветы…“» (письмо от 2 января 1917 года).
Ту «святость», которой не было у Василия Каменского, нечасто можно было встретить и у Бальмонта. «Музыка» его стихов не была подсказана «мукою». Но все же — было в нем что-то, кроме «певучего вымысла» и словесной игры. Бальмонт создал в поэзии мир — запредельный, сверкающий и звучащий, солнечно-яркий и многоцветный…
- Стихи - Мария Петровых - Поэзия
- Если душа родилась крылатой - Марина Цветаева - Поэзия
- Цветок и камень - Тамара Величковская - Поэзия
- Собрание сочинений - Михаил Херасков - Поэзия
- Стихотворения - Михаил Зенкевич - Поэзия