Обо всем том, что произошло в Пскове, государь, конечно, поведал своей матушке, рассказал ей подробно и о возбужденной настойчивости Рузского, «стучавшего кулаком и топавшего ногами» во время разговора с Его Величеством. Но это буйное негодование, безусловно, относилось не к часам отречения и не к Его Величеству лично, а к «отдельным лицам управления, занимавшим ответственные посты, и к деятельности генерала Алексеева», которого он очень не любил. Поэтому государь и мог так «хладнокровно и спокойно» – как рассказывал, вероятно, правдиво Рузский – «с ним соглашаться, многое ему объяснять и многое у него оспаривать». Все остальное, мне думается, было невольно, по кажущейся правдоподобности, с течением времени спутано.
Даже такой злобный недоброжелатель государя, как Гучков, и тот, говоря с ним об отречении, не смог смотреть ему прямо в глаза, а держал голову все время низко опущенной.
Как я понимаю, государь «не мог простить Рузского» не за это его неудержимое возмущение, могущее показаться Его Величеству в те часы искренностью, – а во имя искренности он всегда многое прощал, – он не мог простить этого генерал-адъютанта за то, что тот своими настойчивыми доводами, не соответствовавшими действительной необходимости, ввел своего государя в заблуждение, настоял на отмене благоразумных распоряжений о подавлении петербургского мятежа военною силою и, говоря о необходимой поспешности, заставил принять решение, сказавшееся столь губительно на горячо любимой государем Родине.
Конечно, в этих же преступлениях повинны были, быть может, даже в более сильной степени и другие. Но генерал Рузский был в те дни единственный, кто из высшего военного начальства соприкасался непосредственно с государем, мог непосредственно высказывать другие, более правильные убеждения и, имея опыт военного человека и достаточно в своем распоряжении средств, мог потушить разгоравшийся пожар в самом начале.
* * *
Меня всегда особенно поражала та изумительная выдержка, которой лишь одной объяснялось наружное спокойствие государя в тяжких случаях жизни. Я бы сказал, что я пред ней преклонялся, если бы такое выражение мне не представлялось слишком вычурным и избитым. Выдержка ведь всегда обходится самому себе дороже, чем те выгоды, которые ею достигаются, в особенности человеку нервному. А государь и раньше, хотя менее, чем его братья, был нервен и только силою воли, как и те, умел не выказывать свое нервное состояние наружу. Эту способность он наследовал от матери, но она требовала и собственной «выработки», и нелегко она, наверное, давалась ему.
Для меня лично государь Николай Александрович, безусловно, представлялся человеком души и сердца, а от этих качеств в наши дни нервы только натягиваются, а не становятся толще.
Как ошибались те, кто изумлялся в дни отречения государя его тогдашнему «полному равнодушию». Действительно, он в те дни как бы «застыл». А между тем это «ледяное спокойствие» вызывалось лишь нестерпимой душевной болью от всего происшедшего. Такое противоречие многим покажется более чем странным. Но на чутком, душевном, справедливом государе обрушившиеся на него испытания сказались с такой неимоверной силою, что он впал от них в полное забытье. Такое оцепенение всегда замечается у душевных людей, теряющих навсегда самое дорогое, горячо ими любимое существо. А государь тогда хоронил многое, если не все.
«Только теперь, – сознавался он сам графу Бенкендорфу в апреле 1917 года, то есть около 2 месяцев, протекших после псковский и могилевских событий, – я начинаю понемногу приходить в себя. Тогда я ничего не соображал, что говорилось и делалось вокруг меня… Все было в каком-то густом тумане».
«Человек с деревянной душой», конечно, не дошел бы даже и в те дни до такого состояния и намного быстрее привел бы себя в равновесие. Об этой особой впечатлительности государя даже нам, лицам его ближайшей свиты, было трудно догадаться. Лишь порою, по его собственным, всегда очень редким, очень скупым и отрывистым рассказам, можно было составить себе некоторое представление о том, насколько сильно он переживал то или иное событие своей или народной жизни. Даже самые официальные, казалось бы, мелкие случаи отражались на нем как-то особенно повышенно.
Мне вспоминаются его личные впечатления при открытии памятника императору Александру III в Петербурге, когда государь «в каком-то порыве, неожиданном для других и для самого себя», стал вдруг во главе войска, чтобы «как верный отцовским заветам сын» благодарно провести эту частицу русского народа перед бронзовым изображением своего отца. Рассказывал он это при нас своей матушке в вагоне, возвращаясь с открытия памятника, показавшегося особенно нехудожественным; все были поэтому не в приподнятом настроении, а государь, видимо, продолжал все еще переживать внутри себя особо его волновавшие чувства и мысли.
* * *
Иногда государь возлагал на лиц своей свиты поручения весьма серьезного и доверенного характера, полагаясь на их беспристрастие и полную незаинтересованность, столь необходимые для выяснения правды. Эти командировки по высочайшему повелению все же были редки по сравнению с царствованиями императоров Александра I, Николая I и Александра II.
На меня лично, в особенности в военное время, выпадали не раз такие высочайшие поручения, о которых когда-нибудь придется сказать особо, так как некоторые случаи были очень характерны и довольно сложны. Иногда для выполнения таких командировок требовалось очень много времени, сношений с интересными людьми и порядочно длинного пути. По окончании командировки обыкновенно представлялся письменный доклад на имя Его Величества, а копии с него препровождались соответственным министрам, ведомства которых касалось исполненное поручение, но всегда требовался и личный доклад государю.
Его Величество любил, чтобы этот доклад был «по возможности краток, но обстоятелен». Слушал он его всегда внимательно, с интересом, редко вставляя свои замечания, а больше спрашивая, и если доклад даже из-за ненужных подробностей порою затягивался, никогда не выказывал нетерпения. Я всегда удивлялся, с какою легкостью и мудростью (именно с мудростью) государь разбирался в самых запутанных положениях, предугадывая правду заранее, еще не ознакомившись с подробностями, полученными с места.
Лишь в редких случаях его первоначальные, высказанные еще до поверки через посланных лиц свиты предположения не оправдывались. Он, «огороженный китайскою стеною от всех», видимо, прекрасно знал достоинства и недостатки этих всех. Он знал также, к чему может повести владычество канцелярии и бумаги, несдержанное самоуправление земства и городов и слепое, удобное придерживание закона, в котором, как его великой предок учил: «Лишь порядки писаны, а времян и случаев нет!» Знал и постоянную ревнивую борьбу между различными министерствами. Откуда знал он все это? Так мало соприкасавшийся с действительною жизнью, как о нем любили говорить.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});