состарилась, выглядела рядом с ним как тетка — крикливая, неопрятная. Уходили ее колхозная работа и дети. А он и на шестой десяток вышел молодцом: был черен, сухощав. Его не валила никакая работа, ни вино, ни бессонные ночи. Всю жизнь был он резок, неуступчив. Всю жизнь мечтал о сыне, а получались все дочери (двух уж выдал замуж). На жгонке[4], в бойкой вятской стороне, была у него в одной опрятной деревне молодая вдова Зоюшка, у которой росла похожая на него дочка. Луков всякую жгонку заходил к Зоюшке, оставлял денег. Домой возвращался навеселе и всегда с подарками. Отпаривался в бане и привычно, с крестьянской покорностью впрягался в семейный хомут. И тянул его безропотно всю зиму — до весновки.
А на весновке вновь воспарял духом — работал за пятерых, никого не боялся и никому не подчинялся. Да и кому ему было подчиняться. Вдвоем с Княжевым они намечали дело, тотчас сообща вершили его, и он при этом работал больше всех.
Завтрак был недолгим. Когда вернулись к реке, не сразу заметили на одном из штабелей мастера Чекушина. Он опять что-то высчитывал в своей тетради.
Вода в Шилекше заметно поднялась, и уже почти совсем стопило верхний штабель. Сильное течение упиралось в торцы бревен, отделяло их и уносило, а верхние ряды начинали с грохотом катиться в воду.
— О! Понятно дело! Сама просится... — с гордостью оглянулся на бригаду Княжев.
— Давай ломи, матушка, поработай на мужика!
— Да, играет вода, — задумчиво, как бы про себя сказал старик Сорокин.
— За неделю посбросать надо, — оторвался от тетрадки Чекушин, — особенно с верхов. Надеюсь на вас, — тут он поглядел на Княжева. — Ночи прихватывайте...
— Оно конечно, спать некогда, не за тем шли, — цыгански блестя глазами, сказал Луков, нетерпеливо сжимая древко своего багра. — Рублей по пятнадцать на день надо бы заработать.
— И по двадцать не жирно! — бойко подхватил Вася Чирок и весь задорно подвинулся вперед, выставив острый нос. Все поглядели на него, и всем сделалось немножко смешно и весело.
— Лодчонку бы, — сказал Княжев. — Зимой надо было завезти на тракторе. А так ребятишек перетопишь.
— Сплавщик и на бревнах должен уметь, — ответил Чекушин.
— Ну, парень, не скажи... Снежница ведь.
— Так-то оно так.
— Хоть бы на штаны заработать и то ладно, — вслух продолжал думать Сорокин.
— Куда вам деньги-то, на вино только да на табак, — сказал Чекушин, чтобы подчеркнуть свое «интеллигентское» и не колхозное положение.
Саня Ботяков, еще больше раздавшийся после завтрака, его будто распирало здоровье изнутри, напружив свою красную шею, бухнул:
— Нам бы овраг вина да кубометр денег.
Все засмеялись и начали разбирать багры.
— А ну подходи! — крикнул Княжев. Почти вместе с ним подошли к почти метровой толщины елке Луков с Мишкой.
— Ох, елочка хороша! Бери...
— Оп-па! Катись в Москву на балалайки.
— Ходи веселей! — И забегали все снова взад и вперед, засновали по штабелям, полетели над рекой брызги и выкрики.
— Еще взяли!
— О, какой инвалид!
— Яшка, хватай одноногого...
— У нас любой пойдет.
— Не пойдет, так некошниной стащим.
— Ботяков, бери на крючок! Юзом его... А-ах!
— Вот так тебя!
— Видали всяких!
— Палубник!.. Подходи..
— А нам все равно. Хоть столб, хоть шпала — лишь бы в воду упала.
— О-о! Вот это бомба. Как твоя тешша. С поясницой.
— Валяй ее, пусть искупается.
— Вот твою бы так-то.
— Да ты что, Чирок! Она у меня и без купанья-то как строка жалит. А тут и голову откусит. Верно, Иван?
— Наоборот, поласковее будет, как моржиха.
— Стягом ее! Шмель.
— Тешшу-то? Ты что!..
— Ха-ха-ха!
— Жарави́, жарави́! Поддевай солощее. О-ох...
— Стелюгу-то сломает, лешая.
— Ишь, растолстела.
— Жирно росла...
— Годов девяносто будет.
— Векову-уха...
— Стара дева, мать-ее!.. Шаров! Помоги, не смогаю.
— Разом. А-ах!
— Берегись! Мишка, пташек не лови! Со стелюгой поцелуешься.
Бревна были разные, и катились по-разному, и породы были разной: сосна, ель, пихта, лиственница, осина... Ясное морозное утро переходило в день, солнце уже поднялось выше леса, и с каждым упавшим в воду бревном на миг расцветала в мельчайших брызгах, вспыхивала над штабелем мокрая радуга. И Мишке вместе с Витькой Шаровым хотелось каждую ровную и толстую елку раскатить так, чтобы радуга взметнулась выше всех. Но бревна были не все гладкие. Однако мужики, войдя в азарт, не переставали над каждым бревном подшучивать.
— Бери сосну, вот она красавица.
— Сама идет. Как под венец катится.
— А гладкая-то, хоть сосна, хоть баба, всегда податливее.
— Говорят...
— Сам-то не знаешь.
— Откуда, милок? Только втору жену доживаю.
— А на стороне сколь? Жгонить ходишь — ербезят[5] не считаешь?
— У молвашки[6] спроси, — жмурясь на радугу, загадочно улыбнулся Луков. — Подходи давай, двугорбый.
— Верблюд.
— Берем, заготскот...
И опять по урезу штабеля взметнулась радуга. Она была совсем рядом, казалось, рукой достанешь.
— Ух ты, как извилась!
— Зло росла.
— Бери на руки!..
— Как покойника... О-ххой! Запевай, мужики.
— «...Новопреста-авленная-а раба бо-ожия-а...»
— Сначала обмыть бы надо...
— Сейчас обмоется.
— Бросили!..
И вновь яркая радуга постояла недолго в брызгах.
10
Мишке казалось, что теперь катание бревен будет бесконечным. Но когда у него отмокла на лбу шапка и стала появляться одышка, Княжев крикнул:
— По-окури!
Княжев точно знал, сколько надо работать, а сколько сидеть.
Все повтыкали багры в бревна и уселись на штабеле лицом к воде.
Мишка все еще изучал бригаду. Теперь он уже не боялся Княжева, Лукова, Чирка, Шмеля, Ботякова... Уже присмотрелся к ним в дороге, кое с кем поговорил и почувствовал, что они к нему относятся