сыпавший за шиворот сухую мелко-колючую иглу.
Обходя заливину, они согнали прилетевшую одноглазую утку, которая за кочкой под своей можжевелиной собиралась ночевать. Взлетев над вершинами, она закричала на весь лес и полетела на закат.
— Ах, ах, ах! — передразнивая ее, закричал вдогонку Сорокин. — Ах, как напугала!
Пока утка тянула над вершинами куда-то в верховья Шилекши, Мишка, задрав голову, радостным взглядом провожал ее.
Когда выбрались наконец к мосту, в лесу уже наступила пора вечерней зари. Она тихо зардела над соснами, растекаясь все шире в неподвижном холодеющем воздухе.
Здесь, на мосту, Мишка как-то по-новому увидел и бригаду и себя. Он неожиданно стал глядеть на все уже не через пугающую неизвестность весновки, а как бы из самой весновки, в которой теперь был наравне со всеми. Видимо, по мере того как исчезала непривычность дороги, барака, штабелей, он постепенно стал ощущать себя не отдельно ото всех, одиноким в этом мире, а уже частью бригады, которой никогда не может быть плохо всей сразу. В ней всегда есть и доброе, и радостное, а значит это принадлежит и ему, если он этого хочет. Сейчас его жизнь состояла как бы из двух — личной и бригадной, умом он этого не понимал, а душой уже чувствовал.
Мост был старый, деревянный, с перилами, обмытый и обдутый непогодами, выгоревший на солнце до сизоты.
Положив на колени полевую сумку, Чекушин сидел посреди него и что-то подсчитывал в своей тетради, когда бригада наконец вышла из леса. Княжев устало подсел к мастеру, а люди повалились на мост как на пол. Лежали, раскинув руки и ноги, многие разулись. После дневного солнышка дерево отдавало сухим легким теплом, и было так хорошо лежать на нем, глядя поверх вершин в небо.
Княжев с Чекушиным обсуждали, где ставить цепочки в разливах, на каких кривулях — дежурных, а бригада курила, даже разговоров не было слышно. Солнце уже едва сквозило через лес, ожили, начали высвистывать вечерние птицы, дятел опять принялся постукивать в вершине сухары. Все слушали и молчали.
Уставший день медленно отступал, уходил вместе с солнцем куда-то за леса, и обе реки постепенно темнели, потому что все длиннее и гуще становились отражения сосен в них.
Лух по сравнению с Шилекшей был уже величавой рекой. Он катился не так бурно и суетно, как Шилекша, в нем отражалось пламенеющее над лесами небо, и птицы, сидя на вершинах елей, не пугались человека, появившегося на другом берегу. Редкие небольшие льдины плавно несло сейчас его серединой, темными черточками на светлых разводьях вырисовывались бревна.
Никто ничего не говорил, только голубой дым от цигарок медленно плыл над головами и таял в неподвижном воздухе. Усталость морила всех, истома. Все бы так и уснули тут на теплых сухих досках, если бы Княжев не ударил обухом топора по гулкому горбу моста: «Пошли!»
Вернулись на поляну уже ночью. Барак чернел древне, невозмутимо. Далеко за вершинами проклюнулись звезды.
Девчонки накормили мужиков при лампе пшенной кашей, напоили чаем, другого они пока не готовили.
«Ну, теперь только спать, — облегчающе мечтал Мишка, едва сидя за столом. — Спать, спать...»
Но когда вышел из вагончика, то увидел, что люди не расходятся, чего-то ждут. «Неужели работать?» — с ужасом подумал он.
— Разбирай шесты! — скомандовал Княжев. И Мишка понял, что он не выдержит, что это что-то невероятное... Но зря напугался: на шесты надо было только насадить багры, приготовиться к утру.
К углу барака с северной стороны шестов было прислонено много, любой толщины и длины — выбирай по вкусу. И все выбирали себе, прикидывали по руке. А топоров было всего три, и поэтому ждали. Мишка занял очередь за Шаровым. Зазвенела тонко сталь топоров, сшибая сучки, забелели шесты. Мужики ругались, потому что шесты были сырые, тяжелые: «Такими все руки вымотаешь». Это была недоработка мастера, коменданта. Если б ошкурить шесты недели за две да поставить их на солнышко — они б легче стали вполовину, а сейчас — будто свинцовые.
Мишка выбрал шест прямой, не велик, но и не мал, как раз по росту. Можно было найти и потоньше, но Мишка боялся: легкий маленький шест на сплаве всегда считался приметой лодыря. Ожидая топор, он сходил в барак, вытащил из рюкзака тряпицу, в которой вместе с железкой багра было еще с пяток гвоздей.
Народ на улице постепенно редел, а шестов возле крыльца белело все больше. Две лампы, горевшие в бараке, не гасили: свет, падающий из окон, был единственным освещением и на улице. Мишка зорко наблюдал, как насаживают багры. Он не однажды видел, как это делается, но сам никогда не пробовал и поэтому боялся, что не сумеет, особенно при чужих. Поэтому даже перепустил Васю Чирка вперед себя, чтобы остаться на поляне одному.
Когда топор с нагретым топорищем оказался наконец у него в руках, он не спеша принялся тщательно ошкуривать свой шест, любовно, внимательно — ждал, когда уйдут последние. Самое главное — надо было правильно заточить конец шеста: немного набок, чтобы пика торчала прямо. Попробовал — и получилось! Тогда он уже уверенной рукой забил и гвозди, дважды загнул их концы и вогнал в глубь шеста. «Вот и все!» — ликуя, сказал вслух и решил: «Значит, и во всем остальном буду не хуже людей. Значит, сумею...»
На поляне был он теперь один. Переполненный радостью, сидел на чурбаке, где затачивал только что шест и ножичком вчистую обрабатывал багрище. На самом конце шеста сделал свою метку — вырезал ножичком букву «Х». И в это время свет в бараке погас. Необъятная чернота разом накрыла все эти леса заодно с бараком, с вагончиками. Уже не было звезд и никакого просвета вверху, была только большая тишина, погруженная в большую ночь. И Мишка враз ощутил себя маленьким.
Когда вошел в барак, там уже густо храпели, отовсюду слышалось ровное глубокое дыхание. Было тепло, жарко даже. Пахло мокрым вымытым полом, портянками, развешенными вокруг печи на веревках, и среди всего этого тонко, скипидарно тянуло свежей елкой: кто-то догадливый прислонил к печи свой новый шест.
Раздевшись и ощупью пристроив сапоги и портянки у печи, Мишка по влажному холодному полу прокрался к своей койке.
За всю свою жизнь он не испытывал такой усталости, нытья во всем теле. Эти два дня,