советской власти; это было сопоставлено с дворянским происхождением самой де Сталь и сделан вывод, что цель ИПГ – тихая, ползучая и оттого еще более опасная контрреволюция. Создание Института – диверсия, которая ставит под угрозу само построение коммунизма в России. Кампания против ИПГ была хорошо организована и напор партийной аристократии так силен, что ни Ленин, ни Сталин противостоять ему не смогли; деятельность Института была заморожена. Лишь спустя пять лет, когда Сталин вошел в настоящую силу, ИПГ возобновил работу.* * *
Старые большевики к тому времени заметно ослабели, это было видно даже на глаз: в них, как раньше в Ленине, всё сильнее была тяга к смерти. Ленин, будучи верным учеником Скрябина, знал, что русская революция – лишь начало, прелюдия всемирной гибели и Апокалипсиса; мир всегда и везде – зло, мерзость; только пройдя через смерть, только очистившись смертью от всепроникающего зла, человечество может возродиться, воскреснуть для новой жизни.
Однако к 1927 году надежды на мировую революцию и всеобщую гибель растаяли, и большевики, понимая, что жизнь не удалась, то, за что они боролись, были готовы на любые жертвы, увидеть им так и не суждено, теперь всеми силами торопили собственную смерть. К власти двигалось другое поколение коммунистов: по большей части из ортодоксальных федоровцев. Эти ставили только на жизнь, на вечную жизнь и на вечную молодость, ненавидели и не принимали смерть ни в каком ее виде. Сталин был их естественным и решительным лидером, и когда в 1927 году Институт был воссоздан, никто не протестовал. Партийная аристократия смирилась, единственное, на что она еще продолжала надеяться, – что если не ей, то, может быть, хотя бы ее детям доведется привести народы земли к смерти.
Попытки протолкнуть наследников в спецшколу при ИПГ приобрели теперь унизительный, часто анекдотический характер. Думая, что сумеют заинтересовать де Сталь, партийцы снабжали своих чад подробнейшими анамнезами (их за взятки составляли лучшие психиатры обеих столиц), из которых следовало, что и они, их родители, и все прочие родственники как по женской, так и по мужской линии не только имели скрытую одаренность – легкое самовосхваление не грех, – но, главное, болели всеми видами душевных заболеваний, известных врачам, были просто-напросто невменяемыми. Так что ни за какие деяния, в том числе и за революцию, даже в первую очередь за революцию, они ответственности не несут и нести не могут. Революция, писали они без тени сомнения, была чистой воды бредом, наваждением, и то, что они в ней участвовали, то, что они ее совершили, объясняется исключительно их невменяемостью, тем состоянием аффекта, в котором они постоянно находились, начиная с 1905 года.
Убеждение, что приобретенные признаки наследуются, – объяснял Ифраимов, – разделяла в то время вся верхушка партии. Еще в 1922 году из Америки в Россию переехал известный биолог, ярый противник генетики Пауль Каммерер, и страна встретила его восторженно. Десятью годами ранее Каммерер обследовал два отряда итальянского рабочего класса, а именно генуэзских булочников и грузчиков, и доказал, что передаются не только явные, для всех различимые особенности лица, фигуры, но дети, внуки и правнуки, то есть четыре поколения каждой семьи, строжайшим образом наследуют школьные оценки своих предков, в связи с чем генуэзские учителя даже думают вообще отказаться от дневников.
Эта работа, – рассказывал Ифраимов, – нанесла Менделю сокрушительный удар, однако враг не сдался. Союзник Менделя Вейсман попытался спасти то, что еще можно было спасти. На протяжении двадцати двух поколений он безжалостно отрезал в лаборатории мышам хвосты, и так как потомство, ничему не желая учиться, всё равно рождалось хвостатым, посчитал, что теория Каммерера опровергнута. Каммерер повторил опыты Вейсмана уже в Москве. Их результатов ждали, затаив дыхание. Оказалось, что действительно мыши не менее двадцати пяти поколений подряд рождаются с хвостами и в том случае, когда у их родителей они были отрублены (для природы, писал Каммерер, это чересчур малый срок, чтобы сделать выводы), но заживление ран после ампутации с каждым пометом идет быстрее и безболезненнее.
Интересно, что даже Сталин, которому история его собственной семьи должна была объяснить, что наследуется, а что нет, до конца своих дней был убежден, что для нравственного здоровья народа необходимо поддерживать именно теорию Каммерера (пускай она – лишь красивая сказка, идеал, столь же далекий от жизни, как учение Христа), а не циничное учение Моргана – Вейсмана. Иначе тяга людей к добру окончательно сойдет на нет: зачем все жертвы, весь тяжкий, мучительный путь совершенствования, если детям так и так придется начинать с нуля.
Понимая это, Сталин в 1923 году в соавторстве с Лениным опубликовал книгу о гениальности при социализме. Ленин весь тот год тяжело болел, стоял на краю могилы и, по всей вероятности, писал работу один Сталин, Лениным она была лишь одобрена. Вопрос наследования гениальности трактовался в книге с необычной уклончивостью. Фактически он вообще обходился. Утверждалось лишь, что после Октябрьской революции суть истинной гениальности – в неуклонном, чисто интуитивном, часто вопреки логике и разуму, следовании генеральной линии партии, неучастии ни в каких оппозициях и платформах, остальное же второстепенно и не имеет значения.
Иллюзии насчет Каммерера Сталин разделял долго – ему хотелось верить, что приобретенные признаки наследуются и дети его вернейших сподвижников переймут от своих отцов всё лучшее. Он не хотел видеть то, что видели остальные, то, что де Сталь говорила ему день за днем, – старые большевики и их дети больше ничего не могут, они тормоз партии, именно из-за них вокруг застой и апатия. Сколько лет она убеждала его, повторяла и повторяла, что их всех давным-давно пора пустить под нож, партия нуждается в новых людях, в новой крови, она должна омолодиться. Она спрашивала его: партия живой организм или труп? Если она живая, то должна подчиняться законам природы. Каждый садовник знает: если осенью не обрезать старых ветвей, сад одичает, перестанет плодоносить. Она говорила ему, что огород надо пропалывать, часто пропалывать, иначе ничего не вырастет; если жалеть сорняки, всё, что глушит, тянет соки из полезных растений, отбирает у них солнце и воду, – урожая не будет. Но он не слышал ее, не хотел ее слушать, гнал от себя всякий раз, когда она начинала этот разговор. Он был очень хороший, очень добрый и немного сентиментальный человек; конечно, он был лучше всех, кто его окружал, но для партии, для страны в то время доброта была не благом, а злом. Она ничего не могла с ним поделать. Только ревность, только она одна освобождала его, только она давала ему силы, но в конце концов не могла же де Сталь